Кто это в сердце мне смотрит сквозь дым
взором и пламенным, и золотым,
саваном лик свой окутав седым?
Кто это льнет и маня, и клоня,
кто безобразные лики огня,
вдруг ускользнув, обратил на меня?
Под мановеньем незримым Врага
святость родного презрев очага,
кажет огонь языки и рога.
Пышет мне в очи и очи мне ест.
ржавчиной кроет пылающий Крест,
гасит мерцания меркнущих звезд.
Кто это вырос, качаясь в дыму,
горькую песню заводит про тьму,
сонную душу уводит в тюрьму?
Вот покачнулся, взметнулся, и вот
снова сплошною стеною плывет
снова плывет, и поет, и зовет…
Вижу, рога наклонились к рогам,
вспыхнувший пеплом распался Лингам,
тени, дрожа, побежали к ногам.
Внятно мне все и понятно в бреду,
знаю, что был я когда-то в Аду,
знаю и светлого знаменья жду.
Нерукотворным Крестом осенен,
облаком черным на миг затенен,
знаю я, знаю, что дым — только сон!
Вот расступается дыма стена,
в Крест сочетаясь, встают пламена.
вечная Роза над ним зажжена.
Сердце — лампада, а руки, как сталь,
призраки Ада уносятся в даль,
вихрем мне пламенный шепот: «Грааль!»
В белого дым превратился коня,
и на руках и ногах у меня
отпечатлились стигматы огня!
Безумие, как черный монолит,
ниспав с небес, воздвиглось саркофагом,
деревьев строй подобен спящим магам,
луны ущербной трепетом облит.
Здесь вечный мрак с молчаньем вечным слит;
с опущенным забралом, с черным стягом,
здесь бродит Смерть неумолимым шагом,
как часовой среди беззвучных плит.
Здесь тени тех, кто небо оскорбил
богохуленьем замыслов безмерных,
кто, чужд земли видений эфемерных,
Зла паладином безупречным был;
здесь души тех, что сохранили строго
безумный лик отвергнутого Бога.
Молюсь тебе, святая Роза ада,
лик демона твой каждый лепесток,
ты пламени кружащийся поток,
ты, Куидри, Иезавель, Иродиада!
Мечта де Рэ, Бодлера и де Сада,
ты зажжена, чудовищный цветок,
едва в песках земли иссякнул ток
утех невинных сказочного сада!
Ты — Лотоса отверженный двойник,
кто понял твой кощунственный язык,
тот исказит навеки лик Господний.
лобзая жадно твой багровый лик,
в твоих огнях сгорая каждый миг,
о, Роза ада, Солнце Преисподней!
Страшно!.. Колокол проклятый
мир оплакал и затих.
Ты со мной, во мне, Распятый,
Царь, Господь и мой Жених!
Тайно в сумрак тихой кельи
сходишь Ты, лучи струя,
в четках, черном ожерелье
пред Тобой невеста я.
Я, склонясь, оцепенела,
лучезарен лик святой,
но, как дым. прозрачно тело.
и ужасен крест пустой.
Я невеста и вдовица,
дочь Твоя и сирота,
и незыблема гробница,
как подножие Креста.
Я шепчу мольбы Франциска.
чтоб зажегся, наконец.
ярче солнечного диска
надо мною Твой венец.
Веки красны, губы смяты,
но мольба звучит смелей,
возрасти на мне стигматы,
розы крови без стеблей!
. . . . . . . . . . . . . . .
То не я ль брела с волхвами
за пророческой звездой,
колыбель кропя слезами
возле Матери Святой?
То не я ли ветвь маслины
над Тобою подняла,
волосами Магдалины,
плача, ноги обвила?
В день суда и бичеванья
(иль, неверный, Ты забыл?)
Я простерлась без дыханья,
вся в крови, без слов, без сил.
То не я ли пеленала
пеленами плоть Христа,
и, рыдая, лобызала
руки, ноги и уста?
Там, в саду, где скрыл терновник
вход пещерный, словно сон,
Ты не мне ли, как садовник,
вдруг явился изъязвлен?
Вот лобзая язву Божью,
вся навеки проклята,
припадаю я к подножью,
чтобы Ты сошел с Креста.
Завтра ж снова в час проклятый
в нетерпимом свете дня
беспощадно Ты, Распятый,
снова взглянешь на меня!
Брачное ложе твое изо льда,
неугасима лампада стыда.
Скован с тобою он (плачь иль не плачь!)
Раб твой покорный, твой нежный палач.
Но, охраняя твой гаснущий стыд,
злая лампада во мраке горит.
Если приблизит он жаждущий взор,
тихо лампада прошепчет: «Позор!»
Если к тебе он, волнуясь, прильнет,
оком зловещим лампада мигнет.
Если он голову склонит на грудь,
вам не уснуть, не уснуть, не уснуть!
Злая лампада — то око мое,
сладко мне видеть паденье твое.
Сладко мне к ложу позора прильнуть,
в очи, где видел я небо, взглянуть.
Будь проклята, проклята, проклята,
ты, что презрела заветы Христа!
Заповедь вечную дал нам Господь:
«Станут две плоти — единая плоть!
Церковь — невеста, Я вечный Жених» —
страшная тайна свершается в них.
Брачное ложе твое изо льда,
неугасима лампада стыда.
Злую лампаду ту Дьявол зажег.
Весь озаряется мертвый чертог.
И лишь безумье угасит ее,
в сердце и в тело пролив забытье!
Вечернюю молитву сотворя,
забылся я, храним ее лампадой,
овеяна вечернею прохладой
она померкла, кротко, как заря;
И тихий сон ступил за круг лампады;
но не дремал лукавый Демон мой,
змеиный жезл он вдруг простер над тьмой
и далеко раздвинул все преграды.
Пугливо тьмы отхлынул океан,
и брачное очам предстало ложе:
на нем она, чей лик. как образ Божий;
с ней тот. кто не был звездами ей дан.
И к ней припав горячими губами.
он жадно пил священное вино,
дрожа, как тать, и не было дано
им светлого безумья небесами.
Как пес голодный, как ночной шакал,
он свой любовный долг творил украдкой,
на миг упившись пищей горько-сладкой,
как червь тянулся и опять алкал.
Она же вся безвольно и бесстыдно,
покорная змеиному жезлу,
изнемогла от слез, но было видно,
как, вспыхнув, взор пронизывает мглу.
Я возопил к нему: «Хулитель дерзкий!
спеши мой взор навек окутать в тьму!»
Смеялся он, но, мнилось, были мерзки
их ласки и проклятому, ему.
Тогда в душе возникнул голос строгий:
«То высшего возмездья торжество!
то вещий сон, тебе отныне боги
навек даруют в спутники его.
ты, осквернивший звездные чертоги,
ты, в женщине узревший божество!..»
Еще сверкал твой зоркий глаз,
и разрывалась грудь на части,
но вот над нами Сладострастье
прокаркало в последний раз.
От ложа купли и позора
я оторвал уста и взгляд,
над нами видимо для взора,
струясь, зашевелился яд.
И там, где с дрожью смутно-зыбкой
на тени лезли тени, там
портрет с язвительной улыбкой
цинично обратился к нам.
И стали тихи и серьезны
вдруг помертвевшие черты,
и на окне узор морозный,
и эти розы из тафты.
Мой вздох, что был бесстыдно начат,
тобою не был довершен,
и мнилось, кто-то тихо плачет,
под грязным ложем погребен.
И вдруг средь тиши гробовой,
стыдясь, угаснула лампада,
и вечный сумрак, сумрак ада
приблизил к нам лик черный свой.
Я звал последнюю ступень,
и сердце мертвым сном заснуло,
но вдруг, мелькнув во сне, всплеснула
и зарыдала и прильнула
Ее воскреснувшая Тень.
Над царством мирных крыш, я вознеслась высоко
и черные хулы кидаю в небеса,
покрыв и стук копыт, и грохот колеса,
как зычный клич вождя, как вещий зов пророка.
Над лабиринтами греха, нужды, порока,
как будто голые и красные леса,
как мачты мертвые, где свиты паруса,
мы бдим над Городом, взывая одиноко.
Скажи, слыхал ли ты железный крик тоски
и на закате дня вечерние гудки?
То муравейнику труда сигнал проклятый…
То вопль отверженства, безумья и борьбы,
в последний судный час ответ на зов трубы,
трубы Архангела, зовущего трикраты.
Комментарии
Быть может, вспомнит кто-нибудь Поэта?
вьется на камне блестящая нить,
видит малютка и тянется к змейке,
хочет блестящую змейку схватить.
Тихо и ясно. Не движутся тучки.
Нежится к кашке прильнув мотылек.
Ближе, все ближе веселые ручки,
вот уж остался последний вершок
Ангел Хранитель, печальный и строгий,
белым крылом ограждает дитя,
вспомнила змейка — и в злобной тревоге
медленно прочь уползает свистя.
Вы угадали, это действительно, Эллис!
Поэтическое творчество Эллиса (Л.Л. Кобылинского) — выдающегося поэта, переводчика, теоретика символизма — практически неизвестно современному читателю. «Рыцарь без измены», единственный в русской поэзии певец Марии, Эллис соединял в себе, казалось бы, несоединимое — Данте и Бодлера; высочайший религиозный взлет и «Цветы Зла». «Один из самых страстных ранних символистов, разбросанный поэт, гениальный человек», — писала об Эллисе М. Цветаева.
Лев Львович Кобылинский (2 августа 1879, Москва — 17 ноября 1947, Локарно).