ИВАН, ДА МАРЬЯ
ИВАН, ДА МАРЬЯ.
Прошел год после смерти моего тестя Ивана Яковлевича, когда я вырвался из командировки и приехал посмотреть хоть на могилку.
Запомнился он мне в последний год, сидящий на порожках в ондатровой шапке с опущенными «ушами». В фуфайке, в рукавах которой болтались руки, почти никогда не показывавшиеся наружу. В ватных брюках, пустотелых наполовину и валенках, так и норовивших соскочить с ног.
Июль. Раскаленное солнце, словно готовое сбросить пылающую лаву. Ртутный столбик градусника упрямо ползёт к пятидесяти.
- Холодно мне, - хрипит Иван Яковлевич. – Зябко. Скорее бы согреться.
Я понимаю, что такое « согреться».
Война оставила память. Полоснула по легким Ивана Яковлевича. С каждым годом всё больше хрипа добавляла и на сорока градусную жару летом выгоняла. По- волчьи рвать легкие стала, когда Ивану Яковлевичу уже рукой до семидесятого годка было подать.
- Затаилась, - кровавый комок шлепается на ствол высокой дикой груши с морщинистой кожурой и кряжистой не то, что Иван Яковлевич, осел он, как закваской стал, - сейчас упущенное добирает. А ведь казалось и сноса не будет.
Он из-за полуповисших и набрякших век осматривает двор.
Всё с плеча рубленное: летняя кухня, баня, сенник.., на стомиллиметровые гвозди, да железные скобы схваченные. Не уважал Иван Яковлевич гвоздочки, да молоточки, говорил: русский характер крепость любит.
О войне он редко вспоминал. И больше не о себе, а о своих товарищах, и о Жукове, говоря: не любил он солдат, ради своих погон миллионы клал, численностью выигрывал.
Поругался я однажды с женой, любил я тогда выпивать, и к машине. В Москву ехать, а Иван Яковлевич идёт сзади и бормочет: кем же я теперь командовать буду? кому говорить: пилить доски, таскать бревна, бабы мне не в помощь, а ты парень ухватистый, бьешь по гвоздку, а попадешь в палец.
Засмеялся я и остался.
С войны вернулся он майором. Назначили его начальником уголовного розыска. Искал украденных коров, коз, гусей…, а, найдя виновника, не задерживал его и не писал бумаги, а садился в его хате напротив него и говорил: ну, что? жизнь свою на ворованном коровьем, гусином… мясе построить хочешь? Дурак!
Одно слово, с виду водянистое, пропитанное хрипом и бульканьем.
Прошло то время, сменило другое.
Хрип жизнь заслонил, и выедать его внутри стал.
Он начинает задыхаться и кланяться земле.
Из летней кухни выскакивает его жена, Мария Моисеевна, высохшая до костей. Прошлась болезнь Ивана Яковлевича и по ней. Рубанула по щёкам, обтесала их и к зубам прижала. Ковырнула пару дырок для глаз и «расщелину» вместо рта « выпилила».
- Марья, - хрип добивает Ивана Яковлевич, даже грудь, кажется, выворачивается, вот, вот кожа на рёбрах начнёт лопаться, - хоронить меня так, как я хоронил на войне своих солдат. Не модничать. Без попов и отпеваний.
Мы кладем его на кровать с подпиленными ножками, чтобы он, если вдруг скатиться, то не ударился бы. А кровать стоит возле печки, которая топится и днём, и ночью, и летом, и зимой.
Через год я снова наведался.
Зашел в большую комнату, железная кровать исчезла, печка остыла, и не поверил своим глазам.
За Марией Фёдоровной никогда не водилась вера в Бога. Отмалчивалась и на смех, и на грех.
Так откуда и почему взялась икона Божьей Матери в углу?
Раньше на стенах висели бронзовая гравюра: охотник, поражающий копьем лань, копия картины Айвазовского «Девятый вал», копия…
- Откуда, - у Ивана Яковлевича хрип был, а у Марии Моисеевна жизнь голос отняла, а шепот оставила, – виновата я перед Ваней. Вот прошу Спасительницу простить мне грехи мои.
Попыталась она троеперстие наложить, да не донеслась рука. Зависла, как перешибленная.
- Умер Ваня так скоро по моей вине. Может быть, ещё и жив был бы.
И слеза капнула бы, да в глазах пустошь одна осталась.
- Собралась я утром на базар. Подкупить. Вывела его на порожки, телефон поставила, чтобы в случае чего скорую мог вызвать. А сама быстренько в магазин побежала. Бегу и говорю себе: быстрее, быстрее, а куда с моими ногами быстрее. Два, а то и три раза в один и тот же след попадаю, но всё равно бегу, Ваня то один дома остался. А мне как бы другой голос шепчет: вернись домой, не вернешься - беда будет. Не послушалась я этого голоса. Нахватала хлеба и назад. А голос пророческий оказался. Затащилась в калитку и к порожкам, а Ваня с порожек скатился и застыл. Даже трубку телефона не поднял. Силы ушли. Он уже руку из рукава фуфайки без моей помощи вытянуть не мог
- А может он и не захотел?
Мария Фёдоровна с упрёком посмотрела на меня.
- Не такой был Ваня, чтобы уйти, не попрощавшись со мной. Не возводи грех на себя и мужа моего. Вот не побежала бы я тогда в магазин, соседку могла же попросить, и был бы сейчас Ваня со мной. Пророческий голос говорил со мной. После этого в церковь я не ходила, не исповедовалась, а сама решила, что голос Спасительницы был. Виновата я перед Ваней, что оставила его тогда и виновата перед Спасительницей, что не послушалась её. Не от беды верить я стала, а от вины. Бед много было, но не одна из них не привела меня к вере. Однажды немец загнал меня и мать в омшаник, и спалить захотел, так мы дверь выбили, улья в омшанике разбили и пчёл выпустили, они на немца, Я с матерью кричу: кусайте его, гада, он не наш и на утёк, и коров в плавь через Дон перегоняла, сама чуть не утопла. Вина..
«А может годы, да беды, но ведь не все с годами, да бедами начинают верить», - подумал я, но спорить не стал ни с собой, ни с Марией Моисеевной, - зачем пытаться отнимать у человека то последнее, что осталось у него в душе?».
Через год после этого разговора ушла и Мария Моисеевна. Похоронили её рядом с мужем.
«Разошлись» они. На могилке Ивана Яковлевича гранитный памятник с высеченными розами, сверху которых звезда. А Мария Моисеевна лежит под деревянным крестом: годы, да фамилия, имя и отчество на нём.
Сколько раз я не приезжал в станицу, столько раз и заходил на кладбище. От одной могилки « разрослись» другие, в степь втягиваются.
С виду степь бескрайняя и вольная. От её простора голова кружится. А пройдешь по ней и край найдешь…
Комментарии