Орские тайны...продолжение. Главы IV,V,VI

Продолжаю ставить главы из романа А. Чернышевой и А.Иванова "Орские тайны. Приятного чтения...

 

Александр Иванов

Александра Чернышева

 

Орские  тайны

(Авантюрно-приключенческий роман)


 

ОРСК

2013 год

Авторы считают своим долгом заявить, что все действующие лица и события, описанные в этой книге, являются вымышленными, а совпадения – не более, чем досадной случайностью.

 

     ...................................................................

 

IV ФИАСКО БРАТЬЕВ ШУБЕНКО

      Шубенко-старший размашисто шагал по обледенелой улице. Полы его чёрного плаща, подбитого мехом, широко распахнулись, как крылья гигантской бабочки. Пуговицы на поддевке расстегнуты все до единой, обнажая широкую грудь, обтянутую тонкой батистовой рубахой. Холодный ветер свободно гулял по всему телу, но купец, разгорячённый, в каком-то полубреду ничего не замечал.   Голову, как долотом долбила мысль: «Разорён, разорён, разорён…». Мечта о матушке Софронии отдалилась ещё более, чем раньше. Обидно было до слёз, до изнеможения. Чтоб ему, дураку, остановиться, когда пал выигрыш, но нет, жадность обуяла, уверился в своём фарте, а что получилось? «Эх, жизнь забубённая, окаянная! Что же теперь? По миру идти или сразу головой в прорубь?». Подобно тому, как сам он метался по улице, так и мысли его метались и ни одной толковой, только всё мрачней и угрюмей становился он и в эту минуту готов был заложить душу дьяволу, только бы выкарабкаться из кабалы, в которую сам себя загнал. С ненавистью вспоминал Василий партнёров по игре в карты. «Сволочи! Толстосумы! Ещё надсмехаются!». Сердце царапнуло презрение к нему Шагиахметова, когда тот вдогонку кричал самодовольно: «Вековать тебе в мыловарщиках! Игрок!». Но больше всего саднила сердце мысль, что теперь-то он навсегда лишён возможности склонить матушку Софронию к сладкому греху.

      С Софронией (а в миру ее звали Евдокия) Василий Шубенко был знаком задолго до того, как она стала матушкой и лелеял надежду жениться на девушке, как только освободится от тятенькиного произвола и поднакопит капиталу. Но Евдокия, дочь мещанина Сиволапова, у которой не было приданого, вдруг, вышла замуж за дьякона Евлампия и в одночасье сделалась матушкой Софронией, а уж по любви, аль нет, никому неведомо. Теперь она стала недоступна, и все его попытки склонить Софронию к греховной связи непреклонно отвергала. Это когда у него были, хоть и не великие, деньги, а теперь? Теперь – прощай Софрония, несбывшаяся мечта.

      Тем временем, пока отец пребывал в таком мрачном и расстроенном состоянии, три его сына – Семён, Наум и Афанасий, полные решимости набить морду наглому «учителишке» Костылькову, входили в парадный подъезд особняка купца 1-й гильдии Литвака, где сегодня собиралось большое общество на званый ужин с танцами. Братьев Шубенко, конечно, никто не приглашал, но им и не требовалось приглашения, наглые, самоуверенные, напористые, они являлись туда, куда хотели и делали всё, что им заблагорассудится.

      Одну половину первого этажа особняка купца Литвака занимал большой магазин мануфактуры, вторую половину – комнаты для слуг и большая современная кухня, откуда все блюда на второй этаж, в столовую, подавались с помощью подъёмного механизма. Сразу из передней на второй этаж вела крутая деревянная лестница. Она выходила на большую квадратную площадку, сплошь уставленную кадками с диковинными растениями и множеством мягких пуфиков и скамеек. Пол был устлан ворсистым ковром бирюзового цвета. Сразу можно было понять, что это место предназначено для отдохновения во время танцев, так как двери с этой площадки вели в просторный танцевальный зал.

      В зале в этот вечер действительно собралось большое общество молодых людей и барышень различных сословий. Купец Литвак слыл человеком просвещённым, демократических взглядов. Его вечера охотно посещали. Здесь царила простота общения и общего веселья. Кроме того, частенько разыгрывали всякие игры, мини-спектакли, декламировали стихи или читали, только что полученные по почте из самой Москвы или Санкт-Петербурга, новинки литературы. Считалось за честь, попасть на вечер к купцу Литваку. Душой всех вечеров являлась дочь купца Литвака Дашенька, девушка яркой внешности, доброго характера, весёлая и остроумная, образованная и начитанная. По холодному времени в танцевальном зале пылал камин, облицованный глянцевой, узорной, керамической плиткой. По одну сторону от танцевального зала широкая двустворчатая дверь вела в столовую, по другую сторону такая же дверь выходила на балкон, неширокий, но длинный.  Два стрельчатых огромных окна задрапированы кружевными портьерами. Из окон хорошо видна была вся гора Преображенская, даже высеченные в камне широкие ступени, ведущие на самый верх горы, к церкви. Окна столовой выходили непосредственно на Большую улицу. Из них можно было наблюдать движение пешеходов, повозок и саней. По стенам танцевального зала и столовой висели картины в тяжёлых багетовых рамах, отображавших, в основном, сцены охоты, животных и различные пейзажи. В глубине танцзала, напротив входной двери виднелись широкие, двустворчатые, плотно закрытые двери. Они вели в жилые покои купца и его семейства.

      Вечер только, только начинался. Молодёжь, разбившись на группки, непринуждённо фланировала по залу. Звучал говор, шутки, смех, музыканты настраивали свои инструменты. Все предвкушали, как всегда, необыкновенный, интересный, весёлый вечер.

      Лиза Смирнова стояла рядом с учителем Костыльковым у камина и оживлённо беседовала с ним.

– А что, Елизавета Карповна, – спрашивал ее учитель, смуглый красавец с темными глазами и волосами цвета воронова крыла, – Давно ли вы в столице бывали?

– Приходилось с батюшкой, в прошлом году ездить за товарами-с, - отвечала девушка, делая скромный полупоклон.

– И чем жива столица?

– Шума в ней много, Матвей Дормидонтович… людей много, все чужие-с… То ли дело наша провинциальная душевность…

      Среди этой светской беседы и ввалились братья Шубенко шумно грохоча сапожищами. С порога окинули быстрым взглядом весь зал и прямиком зашагали к Лизе и к её кавалеру. В зале всё замерло, притихло. Лиза сильно побледнела, потом лицо её пошло красными пятнами. Она нервно теребила в руках веер, то раскрывая его, то закрывая.


Учитель Костыльков спокойно наблюдал приближение «братьев разбойников». Но вдруг, глаза его сделались затуманенными, взгляд упёрся в приближающуюся троицу, лицо напряжённо застыло. Решительный шаг братьев Шубенко поубавился. Движения их замедлились, в ногах появилась свинцовая тяжесть, в лицах, не свойственная им, растерянность. С каким-то даже недоумением осмотрелись по сторонам, как бы говоря: «Как это мы здесь очутились?». Под взглядом Костылькова они начали пятится к входной двери всё быстрее и быстрее, потом резко развернувшись, в панике бросились вон, грохоча по ступеням лестницы. Вылетели на улицу шумно дыша, как загнанные лошади. На холодном ветру немного пришли в себя. Смотрели друг на друга вопросительно, мол, что же это такое было? Наконец, Семён выдавил из себя:

 - А что, братцы? Не колдовство ли это? Не зря видно ходят слухи про этого Костылькова, вишь, как с нами вышло? Меня такой страх обуял, скажи раньше кто, не поверил бы.

 - И меня тоже! – в один голос вскричали Наум с Афанасием.

 - А, ну их к чёрту! – заявил Семён. – Пошли домой. А с твоей Лизаветой, Афанасий, мы поступим по-другому. Не долго уж ей радоваться.

      Братья угрюмо зашагали домой, время от времени неопределённо хмыкая и пожимая плечами, как будто, всё ещё переваривая, каждый по своему, необъяснимое происшествие, виной которому был Костыльков И каждый в душе заново содрогался от стыда. Что теперь подумают о них, никого и ничего не боявшихся, братьях Шубенко. Такого позору с ними ещё не случалось. Бежали, как побитые собаки. Вот-то уж будет смеху и пересудов на весь город.


V БЕСПОКОЙСТВО КОСТЫЛЬКОВА

      Патологоанатом Серафим Горобец заканчивал свою обычную рабочую смену.

      В окна тесной комнатки морга заглядывали вялые мартовские сумерки. Они набрасывали таинственный покров на предметы, делая их смутными и почти ирреальными.

      Посреди комнаты, на специальном лежаке, с алюминиевыми поддонами, лежал свежий труп цвета молочно-восковой спелости. Серафим только что бережно и почти любовно закончил зашивать глубокий разрез его живота и груди. И хотя в иглу была вдета суровая нитка, шов получился аккуратный и почти незаметный. В сумерках казалось даже, что труп, весьма довольный своим положением, улыбается. 

      Горобец отошел немного в сторону, полюбовался на собственную работу и удовлетворенно поцокал языком, что означало наивысший пик самолюбования. Прежде чем уйти, Серафим дал распоряжение санитару, долговязому и слюнявому Ваньке Хлющу, слоняющемуся по коридору в ожидании медсестры Катюши, которая должна выйти в ночную смену:

–– Ты, Ванька, того… поколи его формалином и можешь начать пилить череп, но пилу бери с самым мелким полотном, ясно?

–– Понял, Серафим Иваныч, будет сделано… –– Ванька судорожно сглотнул слюну. Он уважал патологоанатома, считая его существом чуть ли не сверхъестественным, а потому относился к поручениям Горобца в высшей степени подобострастно.

–– Смотри мне. Чтобы никаких опилок! Работу испортить нельзя… Клиент знатный, родственник оренбургского купца Сысоева…

–– Как можно, Серафим Иваныч…

–– Гонорар будет двойной. Так что разумей сам –– чтобы ни сучка, ни задоринки. Завтра проверю…

      Хлющ еще раз кивнул, едва не поперхнувшись слюной, и Горобец напоследок оценивающе оглядев труп, стал неспешно одеваться. На манер своих любимых героев современного писателя Чехова, он носил обтягивающие панталоны со штрипками, а на сапоги нахлобучивал гладкие калоши, которые продавались в мануфактуре Литвака по полкопейки за пару и которые пользовались бешеной популярностью у местного казахского населения. Свой небольшой рыхлый животик патологоанатом спрятал в клетчатое пальто, а на голову надел черный блестящий котелок.

      Размахивая модной тростью с набалдашником в форме головы Мефистофеля, Серафим Иванович вышел на улицу Большую, лавируя между лывами и рытвинами, пересек ее и оказался на Соборной площади. Вечером площадь была почти пустынна и наш герой, не встретив почти никого из своих многочисленных знакомых, прямиком направился по Мещанской улице, на которой один за другим зажигались газовые фонари, к дому, где занимал комнату его закадычный приятель и наперсник в шахматных баталиях учитель местной гимназии Матвей Костыльков.

      Костыльков вот уже шесть месяцев квартировал у хозяйки, чья фамилия была Кубышка – одинокой и неразговорчивой скопидомки. Дом был схож с хозяйкой – маленький с грязными подслеповатыми окнами.

      Серафим Иванович долго стучал в ворота, за которыми надрывался лаем хрипатый, здоровенный кобель. Наконец за воротами произошло шевеление,  в проем мелькнула старческая рука с керосинкой и дребезжащий голос поинтересовался:

– Кого черт на ночь принес?..

– Это я, Фекла Супостафьевна, Серафим Горобец… Дома, что ли, учитель?

– Только что сел вечерять…

– Тогда открывайте. Я к нему с новостями… И полкана своего попридержите, а то намедни он мне чуть полу пальто не отхватил… А я за пальто, между прочим, свое месячное жалованье положил…

     Загремела щеколда, пришибленно заскулил кобель, загоняемый в будку, и старуха нехотя посторонилась, пропуская Горобца в темные сени. Была она пожилых лет, в каком-то чепце, одетом набекрень и массе темных юбок, одетых одна на другую на цыганский манер.

      Горобец прошел в уже знакомые комнаты в стареньких обоях, где со стен глядели пожухлые зеркала с выцветшими рамами, а растрескавшийся комод хоронил за стеклами пересушенные листья, разрозненные карты, листки старых писем и даже ватное сердечко, утыканное разнокалиберными иглами. Кубышка была одной из тех старушек, которые вечно жалуются на нездоровье и бедность, а между тем припрятывают в укромные мешочки своих пересыпанных нафталином сундуков, изрядное количество денежных знаков самого разного достоинства.

      Своего друга – Костылькова Горобец нашел в его маленькой комнатке с низким потолком. Учитель при свете тусклой свечи (хозяйка бранила его за перерасход) занимался тем, что отправлял в рот куриное крылышко… На столе перед ним, рядом с краюхой хлеба, лежала аккуратная горка обглоданных косточек.

– Приятного вам аппетита, Матвей Дормидонтович…

– Спасибо, Серафим Иванович! С чем пожаловали ввечеру? Да вы не голодны ли? – и учитель зашарил глазами по столу, который, по правде сказать, был пуст, как солдатский плац на рассвете.

– Не беспокойтесь, мон шер… Я к вам по делу…

– Не сомневаюсь, Серафим Иванович. Вы ко мне иначе и не ходите. Тогда может быть партейку в шахматы?..

– С превеликим удовольствием…

      Костыльков суетливо дожевал куриное крылышко, смахнул кости в пустую коробку из под монпансье и тут же раскинул на столе картонное шахматное поле, изрядно истертое по краям. Скоро уже белые и черные фигуры горделиво стояли друг против друга, и Горобец, имеющий право первого хода, двинул белую пешку на два деления вперед.

– Ну-с, так о чем вы хотели мне поведать сегодня, Серафим Иванович? – деланно-шутливо спросил учитель, парируя ход и беспечно поглядывая по сторонам, где в углах густились тени, – Уж не о банковских ли акциях, которые, говорят, скоро поднимутся в цене…

      Горобец покачал головой и, стараясь попасть в тот же тон, отвечал:

– Берите выше, Матвей Дормидонтович. Стал бы я беспокоить вас по пустякам. Про акции вы и без меня узнаете…

– Ваша правда, Серафим Иванович. Тогда что?..

      Патологоанатом замешкался с ответом, так как его ладье возникла реальная угроза со стороны ферзя противника. Кое-как защитившись пешкой и явно жертвуя ею, Серафим Иванович сказал досадливо:

– Сегодня не мой день…

– Ну, это еще как сказать. Так какова она, ваша новость?

– Вас, мон шер, приглашают на спиритический сеанс к самому голове… Сам Иван Канфер и его супружница с дочерью желают пообщаться со своими покойничками…

      Эти слова, сами по себе незначительные, нагнали тень задумчивости на и без того меланхолическое лицо учителя. Он стал хмуриться и потирать руками, покрякивая: «Так… так… вот оно как…».

– Сам голова не больно-то верит в спиритизм, а вот жена его, и особливо дочь Рая, все книги перечитали. Нынче архивариус Червяк им даже романы Крыжановской откуда-то раздобыл…

– Червяк?... – еще больше призадумался и даже обеспокоился Костыльков, – это тот самый…

– Да, да, который все рыскает по поводу утерянной поэмы Шевченко, – поддержал фразу паталогоанатом, – Может, они хотят с вашей помощью что-нибудь узнать об Аннушке, которую, как поговаривают, любил покойный Кобзарь… И поэму свою, по слухам, посвятил он не кому-нибудь, а ей, горемычной…

– Знаю, знаю… – как эхо отозвался Костыльков.

      Его туманные глаза свидетельствовали о том, насколько далеко он был сейчас от своего собеседника и тем более от игры в шахматы.

      Горобец же, не находивший ничего особенного в своих сообщениях, поскольку частенько приносил учителю подобные приглашения на модные спиритические сеансы, напротив углубился в таинство черно-белых фигур. Через несколько ходов, сделанных машинальной рукою учителя, он вдруг радостно вскрикнул:

– Что я вижу, Матвей Дормидонтович?... Нет, я вас право не узнаю сегодня…

– А что такое? – встрепенулся учитель.

– Вам шах и мат, мон щер. Как же вы проглядели вот здесь сделать удобную рокировку?..

– Вам больше везет, только и всего. Жаль, час теперь поздний и мне не отыграться. В другой раз, что же поделаешь…

      Приятелям не оставалось ничего, как разойтись. Тем более, что из глубин темных комнат раздался ворчливый голос Кубышки:

– Старым людям спать пора, а гостям бы и честь знать, да убраться со двора…

– Бранится, старая кошелка! – извиняюще проговорил Костыльков.

      Патологоанатом спешно облачился в свое пальто и котелок, подхватил трость и, принося учителю целый букет учтивых извинений, заторопился восвояси.

 

VI СТЫДНАЯ ТАЙНА МАТУШКИ СОФРОНИИ

      Василий Шубенко ходил из одного конца Промысловой улицы в другой, не выпуская из внимания окон поповского дома с резными ставенками и таким же замысловатым крыльцом –– делом рук занесенного в Орск попутным ветром мастера деревянных дел из Оренбурга.

      Купцу-горемыке хотелось хоть краешком глаза увидеть образ любимой им женщины… Может, в окошке мелькнет ее смутный силуэт, увидится взмах руки или хотя бы край накидки, – все равно что, лишь бы она, желанная – а там хоть потоп… Влюбленные – люди одержимые, а страсть Шубенко-старшего в последние дни достигла своего наивысшего предела. Во всякой встреченной женщине виделась ему Софрония, просыпаясь, начинал он думать о ней, а к вечеру, измотанный думами и мечтами о любимой женщине, как сноп валился в постель, чтобы забыться тяжелым обморочным сном, где опять же была она – недосягаемая и вместе с тем такая близкая.

      Греховная страсть Василия не  была секретом ни для кого в городе. Жена купца, почерневшая и рано состарившаяся Прасковья, вынужденная по причине неудачных оборотных дел на мыловарне, заниматься хозяйством и приторговывать на рынке птицей и яйцом, не раз корила его тяжко:

– Уймись, кобель, она же – жена дьякона, от людей стыдно…

      Но Василий только зло отмахивался от жены, а ноги сами непроизвольно несли его к поповскому дому. Пытался вести с ним беседы и городской голова, Иван Агапович Канфер. Шубенко-старший хмурился, прятал взгляд и ничего не отвечал. Но уже через день по его маячившей фигуре у горы Преображенской, где стояла церковь, а соответственно – и дом дьякона Евлампия – можно было сверять часы…

      Иногда выпадал счастливый случай, и Василию удавалось, как бы невзначай, столкнуться с Софронией. Вот и сегодня по случаю закупки воска и всякой церковной мелочи ходила дьячиха в мануфактурную лавку вместе с шестнадцатилетней дочерью Машенькой. На обратном пути она еще издали увидела знакомую громоздкую фигуру, меряющую пространство небольшой и неухоженной улицы аршинными шагами.

      Поняв, что разминуться не удастся, матушка Софрония отправила Машеньку вперед, а сама приблизилась к Василию и слегка усмешливо спросила:

– И что, Василий Кириллович, покою вы себе не найдете? Улица наша, кажется, достаточно вымощена, чтобы вы ее тут часами утаптывали…

– Евдокия!..

– Не Евдокия я, а Софрония! – строго одернула его попадья.

– Мне любо твое настоящее имя, – сказал купец, – и ты мне мила, зазнобушка. Ничего с собой поделать не могу, день и ночь стоишь перед глазами. Извелся я весь, разве ты этого не видишь?

– Вижу я все, Василий Кириллович, – ответила Софрония и глаза ее стали очень грустными, – да только напрасно все это…

– Почему напрасно, зазнобушка? – горячо возразил Василий, – Ведь нет такой ситуации, которую люди не могли бы поправить. Ну, получилось у нас все неправильно в этой жизни, живем мы со случайными людьми. Я не люблю Прасковью, ты не любишь дьякона.

– За меня не надо говорить, – кротко сказала Софрония, – Раз я пошла за Евлампия, век верна ему буду. И дело тут не в суде человеческом, а в провидении Божьем, – она указала вверх, за купола храма.

– Не верю я во все это! Сколько не говори ты мне, а люди сами решают свою судьбу.

– Что же вы предлагаете, Василий Кириллович? Мало того, что я на свою душу грех неизгладимый возьму, так и вы детей своих осиротите.

– У меня дети уже взрослые, – возразил купец хмуро, – своей жизнью могут разуметь…

– Где ж они могут? Один другого неприкаяннее! А Прасковья чем перед вами провинилась? Тем, что жизнь свою на вас положила и в трудах глаз от долу не поднимала многие годы?

– А ты меня, Евдокия, не вини! – неожиданно вскипел Шубенко, – И без того я у всех виноватый! И у детей, и у Прасковьи, и у купцов Орских. Даже Шагиахметов и тот норовит камень в спину кинуть, басурман поганый! А теперь вот и лада моя ненаглядная винить меня стала! Нет, право, накинуть веревку на шею, и в тар-тарары, раз жизнь такая!

– Да вы не горячитесь, Василий Кириллович, – испугалась попадья ярости, неожиданно промелькнувшей в чертах купца, – сами же говорите, что из всякой ситуации выход имеется. Вам надо, во-первых, забыть свое наваждение, не ходить сюда и жить спокойно.

– Если б я мог сделать это! – тяжело выдохнул Шубенко.

– А вы постарайтесь. Придет в вашу душу спокойствие – и всем лучше станет, вот увидите. Это как сорняк в грядке – выдернешь его из души, и все кругом зацветет. Я верю, все у вас получится. А теперь мне  пора, а то неровным делом дьякон спохватится, да нас за непотребным разговором на улице застанет.

      Матушка Софрония почти ласково взглянула на купца и скорым шагом направилась к дому.

– Э-эх! – рубанул рукой воздух Шубенко, который понял, что разговор ни к чему ровно не привел. В то же время он не мог сердиться на женщину, чья малейшая черта была ему мила, которая будила в его дремучей душе нежность, страсть, благоговение и еще Бог знает сколько чувств и их непередаваемых словами оттенков.

      Не ведал Василий, что матушка Софрония, советуя ему избавиться от сорняка в душе, в определенной степени говорила и о себе самой. Этот сорняк, эта стыдная тайна появилась в ее жизни уже два года назад…

      Стоял жаркий день середины лета. Солнце, взошедшее в зенит, словно хотело восполнить своим светом и сиянием все время своего зимнего и осеннего отсутствия и припекало так, что единственное спасение было отсиживаться в прохладных комнатах дома или отправляться на купание к речке. Машенька уже с утра отпросилась у матери и с ватагой таких же молодых девушек отправилась на Орь.

      Минуло часа два, дочь все не возвращалась и матушка Софрония стала беспокоиться. Наконец, не в силах совладать с противоречивыми вымыслами и всякого рода ужасами, которые непроизвольно возникали в ее воображении, молодая попадья накинула на плечи бумазейный сарафан и в таком мирском наряде отправилась на речку.

      С той стороны берег Ори порос густым ивняком, и Софрония, еще никого не видя, услышала девичий визг, перемежаемый смехом. Она осторожно приблизилась к берегу и слегка раздвинула зеленые кусты.

      Ее глазам предстала пленительная картина, словно запечатленная рукой великого художника эпохи Ренессанса. Среди пышной зелени и радужно сиявшей в лучах солнца речной воды резвилась стайка обнаженных девушек. Есть в молодости какая-то особая притягательность невинности, неискушенности, особенно в девичьей наготе.

      Матушка Софрония не понимала, что она испытывает, и в то же время не могла оторвать глаз. Среди девушек особо привлекла ее стройная фигурка дочери купца Литвака Дашеньки. Смешливая, двадцатилетняя девушка, с рассыпавшимися по обнаженному телу длинными волосами, напоминала ей Данаю и Диану одновременно, которых она видела на цветных литографиях, сделанных с работ итальянских художников. Это был настоящий пир для взгляда того, кто искушен в женской красоте. Каждая черта, каждый абрис фигуры и прекрасного личика словно лучился божественной красотой и вместе с тем кротостью; в груди у попадьи завертелся целый шквал чувств, в котором было все – восхищение, трепет и… она боялась себе признаться в этом… страсть.

      Тут девушки увидели, что за ними наблюдают, всполошились, но когда убедились, что это женщина, к тому же попадья, тут же успокоились. Матушка Софрония кликнула Машеньку и минут через двадцать вместе с дочерью вернулась домой.

      Казалось, ничего в этом небольшом приключении особенного и нет.  Если бы не ядовитая колючка страсти, засевшая с того самого дня в сердце Софронии. Непроизвольно для себя она стала все чаще и чаще думать о Дашеньке, приглядываться к девушке, когда та приходила на праздничные литургии и обычные воскресные молебны в церковь. Миловидная дочь купца в конце концов стала видеться ей в стыдных снах, после которых попадья просыпалась вся в холодном поту. После таких сновидений, в которых она тискала Дашеньку в объятиях и неприлично, взасос целовала, Софрония уходила к темным иконам в углу и долго истово молилась, прося Бога освободить ее от этого противоестественного наваждения, искушения дьявола.

      Разумеется, что об этой стыдной тайне Софронии не знал ни дьякон Евлампий, ни Василий Шубенко, ни другая человечья душа.