"Мacte!"

 

Августианы во время боя забавлялись видом Хилона и насмехались над его тщетными усилиями показать, что он может смотреть на драку и кровопролитие столь же спокойно, как любой другой. Однако напрасно несчастный грек хмурил брови, прикусывал губу и сжимал кулаки так, что ногти впивались в ладони. И греческой его натуре, и лично ему присущей трусости подобные зрелища были непереносимы. Лицо его побледнело, на лбу густо заблестели капельки пота, губы посинели, глаза ввалились, зубы стучали, и все тело сотрясала дрожь. Когда бой был закончен, Хилон немного оправился, но тут окружающие подняли его на смех, и он, внезапно вспылив, стал отчаянно огрызаться.
– Ага, грек! Тебе нестерпим вид рваной человеческой кожи, – дернув его за бороду, сказал Ватиний.
Хилон, показывая в оскале два последних своих желтых зуба, отпарировал:
– Мой отец не был сапожником, поэтому я не умею латать ее.
– Macte! Habet! – раздались голоса.
Но насмешки продолжались.
– Он же не виноват, что у него в груди вместо сердца кусок сыра! – воскликнул Сенецион.
– Ты тоже не виноват, что вместо головы у тебя мочевой пузырь, – нашелся Хилон.
– А не стать ли тебе гладиатором? Вот бы превосходно выглядел ты с сетью на арене.
– Если б я поймал ею тебя, достался бы мне вонючий удод.
– А как бы ты поступил с христианами? – спросил Фест из Лигурии. – Не хочешь ли стать собакой и кусать их?
– Нет, не хочу стать твоим братом.
– Ты, меотийская [Окрестности Меотиды (Азовского моря) считались в древности нездоровым местом.] проказа!
– Ты, лигурийский мул!
– Видать, шкура у тебя свербит, но просить меня, чтобы я тебя поскреб, не советую.
– Сам себя скреби! Коль соскребешь свои чирьи, лишишься лучшего, что есть в твоей персоне.
 

Так римляне издевались над Хилоном, а он отвечал им столь же язвительными выпадами, возбуждая всеобщий смех.Император хлопал в ладоши и повторял «Macte!», подзуживая спорящих.

Но вот подошел к Хилону Петроний и, тронув хлыстом из слоновой кости его плечо, холодно произнес:
– Все это прекрасно, философ, лишь в одном ты сделал ошибку: боги создали тебя мелким воришкой, а ты лезешь в демоны, и этого тебе не выдержать!
Старик глянул на него своими воспаленными глазами, но на сей раз почему-то не нашел оскорбительного ответа.
– Выдержу! – немного помолчав, произнес он как бы через силу.

*****************************************************************************************

 

 Но вот они задержались перед высоким столбом, украшенным миртом и увитым вьюнками. Красные языки огня достигали уже колен обреченного, но лицо сперва нельзя было разглядеть, так как дым от сырых веток заслонял его.

Вдруг легкий ночной ветерок отогнал дым и открыл голову старика с седою, падающей на грудь бородою.
При виде ее Хилон весь скорчился, извиваясь, как раненая змея, и издал вопль, скорее похожий на карканье вороны, чем на голос человеческий.
– Главк! Главк!
И в самом деле, с горящего столба на него смотрел лекарь Главк.
Несчастный был еще жив. Страдальческое лицо глядело вниз, будто он хотел в последний раз посмотреть на своего губителя, который его предал, отнял жену, детей, подослал к нему убийцу, а когда все это было во имя Христа прощено, еще раз предал его в руки палачей. Никогда человек не причинял другому столько зла, да еще с такой жестокостью и злобой. И вот жертва горела теперь на просмоленном столбе, а палач стоял у ее ног. Глаза Главка неотрывно глядели на лицо грека. Минутами их заслонял дым, но, стоило повеять ветерку, и Хилон опять видел эти вперившиеся в него зрачки. Он распрямился, хотел бежать, но не смог. Ему вдруг почудилось, что ноги у него свинцовые и что какая-то невидимая рука с неодолимою силой удерживает его у этого столба. И он оцепенел. Только чувствовал: что-то переполняет душу его, что-то рвется на волю, он сыт по горло этими муками и кровью, видно, пришел конец жизни его, и вот все вокруг исчезло – и император, и свита, и толпа; бездонная, страшная, непроглядная пустота вдруг объяла его со всех сторон, и горят в ней лишь эти очи мученика, зовущие его на суд. А тот, все ниже опуская голову, смотрел и смотрел. Окружающие догадались, что меж двумя этими людьми что-то происходит, но смех замер на устах – в лице Хилона было что-то пугающее, оно было искажено такой тревогой, таким страданьем, как будто огненные языки жгли его собственное тело. Внезапно он зашатался и, простирая руки, вскричал страшным, режущим слух голосом:
– Главк! Во имя Христа! Прости!
Воцарилась тишина, дрожь пробежала по телам всех, и взоры невольно обратились вверх.
А голова мученика слегка качнулась, и оттуда, с верхушки столба, послышался голос, похожий на стон:
– Прощаю!
Взвыв как дикий зверь, Хилон бросился ничком наземь, зачерпнул обеими руками пыль, посыпал себе голову. Пламя меж тем взвилось вверх, охватило грудь и лицо Главка, миртовый венок на его голове расплелся, вспыхнули ленты на верхушке столба, и весь он озарился ослепительным светом.
Тут Хилон поднялся с земли. Лицо его так сильно изменилось, что августианам почудилось, будто они видят другого человека. Глаза сверкали необычным огнем, от изборожденного морщинами лба словно исходило сияние; этот жалкий, тщедушный грек походил теперь на вдохновленного богом жреца, готовящегося открыть людям тайны неведомые.
– Что с ним? Рехнулся, наверно! – послышались голоса.
А Хилон, оборотясь к толпе и вскинув вверх правую руку, закричал во всю мочь, чтобы не только августианы, но и толпящаяся дальше чернь могла его слышать:
– Народ римский! Клянусь смертью своею, что здесь погибают невинные, а поджигатель – вот он!
И он пальцем указал на Нерона.