Александр Росляков. СЕЛЬСКАЯ МЕСТЬ. На выселках любви

На модерации Отложенный

Говорят: Восток – дело тонкое. Но наша среднерусская деревня – тоже дело тонкое.

Покойный мой родитель еще в годы моей светлой юности купил в такой деревне под Владимиром небольшой дом с сарайчиком. Привел его туда приятель Юрий Федорович, обосновавшийся там еще раньше. И я на летние каникулы приехал к батюшке помочь с починкой дома – и просто в той пейзажистой глуши пожить.

Первые известия о местной сельской жизни я почерпнул с перил моста через речку на пути к деревне, где, видно, совсем недавно чей-то неравнодушный ножик высек: «Людка Гудкова, сучка, огулялась». И еще: «Дашь, когда дашь?»

По прочтении этих невольно заинтриговавших фраз у меня под кожей живо трепыхнулось ретивое – а дальше быстро закрутилась и сама интрига.

Уже на другой день, когда я что-то строгал во дворе, на бревнах перед домом расселась, как шайка бойких воробьев, стайка местных девчат. И ну выкликать: эй ты, москвич, иди знакомиться! Я подошел – но был слегка обескуражен их совсем еще зеленым видом: лет по 16 всем, не больше. На язычок все хоть куда, но что с них, кроме этих ляс, возьмешь?

Однако где есть мелкая рыбешка, глядишь, подойдет и покрупней. И я на вечер сговорился с ними на гулянку к лесу под деревней, куда они ходили жечь костер. Одну же из них, самую на вид дозрелую, звали Дашей. Совсем уже, как говорят в деревне, опушилась: платьице еще девчачье, но под ним все уже, как те же прыткие повадки, хоть куда. Сиреневые глазки на смазливой рожице так и жарят. Но та ли это Даша, по которой сохли деревянные перила на мосту – Бог весть.

И вот я к сумеркам еще достругиваю что-то – раздаются с улицы девчачьи хохот и попевки. Затем на тех же бревнах возникают они сами, и пока я моюсь и переодеваюсь, совсем уже темнеет.

Выхожу на улицу – и всей шумной ватагой мы начинаем продвигаться к лесу. Как тут вдруг кто-то, в темноте уже не видно ничего, цап меня под руку и голосом явно постарше прочих говорит: «Выпить-то хочешь?» Я, чуть растерявшись, отвечаю: «Ну». – «Тогда пошли, у меня есть». И неожиданная спутница заводит мою руку за свою телогрейку, давая ощутить не то пригретую на ее груди бутылку, не то саму эту горячую, как печка, грудь.

Я ощутил и то, и то, и эта как из-под земли возникшая ведунья, от которой слегка перло прелым сеном и вином, уже ведет меня куда-то в сторону от прочего молодняка. Затем дает отведать этого угретого ее теплом плодово-ягодного зелья – чистая отрава. Я только думаю: эх-ма! Ну, или сейчас, как говорится, грудь в крестах – или голова в кустах!

Прошли мы с ней еще немного по задворкам, и она как бы сама дает сигнал: «Ой, чтой-то залямела совсем от вина!» Я говорю: «Ну так присядем». Сели мы у какого-то коровника, из недр которого интимно доносилось сонное мычанье скота, перемежаемое звуком бьющихся о пол лепешек. И я, коли пошла такая пьянка, тут же и попытался опрокинуть наземь ту, которую мог только осязать руками, но не видеть. «Ща, – отозвалась она, – бутылку разольешь», – поставила ее рядом и опрокинулась. Но когда я, уцеловав ее, полез к завязанным на ней веревочкой штанам, она меня слегка отжала: «Ты че прям сразу-то? А погулять?» Не зная еще местных правил в тонком деле, я не стал перечить, мы встали и пошли опять куда-то в темноту.

Прошли еще шагов полста, и у каких-то скирд она, уже, похоже, нагулявшись, объявила: «Сядем здесь». Мы опустились на солому, она уже заранее отставила свой пузырек, и я ее обратно опрокинул на лопатки.

Но только дошло до веревочной развязки, которая никак не поддавалась моим напряженным пальцам, она вдруг эдак странно застонала: «Ой, ну не надо!» Я, снова опасаясь, как бы тут своим уставом не нарушить чего сгоряча, покорно отпустил веревочку, взяв в оборот другие части ее тела. Но она еще настойчивей запричитала: «Не надо! Ну не надо!» – сама поймала мою руку и потянула к области крепления штанов. Ба: а веревочка-то уже развязана! То есть, как я сообразил, это окольное «Не надо!» на здешнем куртуазном языке и означало: «Ну давай!» Ну и я дал.

Примерно через час, когда уже и пузырек добили до конца, я счел, что на сегодня можно закончить этот адюльтер, и стал осторожно намекать, мол не пора ли по домам, а то как-то свежеет. Она намек мой с явной неохотой поняла – но потащила сперва огородами до ее дома.

И там с такой душевной простотой и говорит: «А пошли ко мне спать?» Я обалдел слегка: «Ты что! А как оглоблей встретят?» – «А мы тихонько; хочешь, прям на сеновале ляжем?» Но я от такой уже ничуть не заманчивой аферы отказался наотрез. Под непроглядным мраком, так и не позволившим узреть мою ундину, наспех с ней простился – и теми же огородами, чтобы ни с кем не повстречаться ненароком, был таков.

Назавтра все ночное приключение показалось мне до того невероятным, что я даже подумал: не приснилось ли оно? Но заходит к нам Юрий Федорович; потолковав с отцом, идет ко мне и говорит: «Зачем же ты Людку-то Гудкову отодрал? Она ж придурочная». Тут я и вовсе обомлел: «Во-первых, – говорю, – откуда ж я знал, что она Людка Гудкова? А во-вторых, вы-то откуда знаете?» – «Так вся деревня уже знает. В магазине бабы говорят: Людка кобеля московского заженишала».

Эх-ма! – чересчур поздно спохватился я. Надо ж так было оскоромиться – предупреждали ведь перила над рекой! Пообещал я Юрию Федоровичу, питавшему какую-то ответственность за привлеченных им в деревню москвичей, что больше этого не повторится. И даже по такому поводу решил сегодня на гулянку не идти.

Весь день я проплотничал, стыдливо прячась в глубине двора – и вот идут вновь сумерки. Я же заблаговременно засел в сарайчике, который выбрал для себя, оснастив его лампочкой и тюфяком. Читаю книжку – и с легкой тревогой жду, что будет.

И скоро раздается с улицы знакомый гам – девчата приближаются. Вот уже, слышу, оседлали бревна перед домом – ждут меня. И, не дождавшись, начинают звать: «Эй, выходи, че прячешься!» Деваться некуда, иду к калитке сообщить, что не пойду гулять. «Почто?» – «Так, занят». – «Полно плющить!»

Поторговались еще чуть; и, видя, что меня не уломать, девчонки стали слезать с бревен. Но тут ко мне подходит та фигуристая Даша: «Иди, Людка тебя зовет». Я: бэ да мэ, – и в это время кто-то из девчат кричит: «Дашка! Гудкова! Долго тебя ждать?» Я так и разеваю, входя в краску, рот. Поскольку как раз с этой Дашей с ее шустрыми глазенками мне грешным делом больше всего и хотелось бы сгулять до леса. Но, значит, это я с ее сеструхой на всевидящих, как выясняется, глазах всей деревни врезал петуха!

Она, все по мне, как по перилам, прочитав, охально улыбнулась – и бегом к подружкам, на бегу дразня своей игривой попкой. А я, вконец расстроившись, уплелся в свой сарай.

Но этим вечерок еще не кончился. Когда девчонки уже смолкли у леса под горой Яблухой, на темной улице зашел новый концерт. Аккурат напротив дома одинокий и тоскующий женский голос затянул: «Ромашки спрятались, поникли лютики», – с вящим укором напирая на слова: «Зачем вы, девочки, красивых любите? Непостоянная у них любовь!» Песня была пропета от начала до конца раз пять – сердце мое она, конечно, ковырнула, но выковырнуть самого меня на темную дорожку так и не смогла.

А на другое утро выхожу я к рукомойнику – и слышу, как отец матерится у калитки: «Ну что за свиньи, у кого ж это ума хватило?» А там прямо под калиткой здоровенная, как пирамида, куча человечьего дерьма. Но я, сразу смекнув, чье это тонкое сердечное послание, свою догадку открывать не стал, стащил лопатой кучу в огород и зарыл там под кустом.

А затем события заразвивались еще более негаданным и тонким образом. С той Людкой я уже больше не встречался никогда, только однажды, идя мимо зернотока, услышал, слегка вздрогнув: «Людка Гудкова! Тебя бригадир зовет!» На окрик обернулась невзрачная молодка в вытертом рабочем балахоне с каким-то жаляще несчастным, законфуженным при свете дня лицом – ни капли от смазливой Даши! И я сразу поспешил трусливо отвести глаза.

Зато с Дашуткиной компанией я скоро пристрастился каждый вечер шастать на гулянку к лесу. Никакой более достойной в деревне так и не нашлось, и бес меня неудержимо влек дурачиться и тискаться с этим лишь-лишь налившимся бочками виноградником, который рвать еще нельзя, но и обойти спокойно – тоже невозможно.

И вот бузили мы однажды на стогу у леса, спихивая вниз и обминая всячески друг дружку, потом умаялись и улеглись все в кучу. Потом кто-то опять пихнул кого-то, все с визгом съехали со стога и умчались к лесу. А мы с той Дашей как бы невзначай остались. Лежали мы впритирку, хлоп – и стали как-то сразу, без запинки целоваться.

У меня, честно говоря, сперва и в мыслях не было дорваться с ней до крайнего греха. Но не дать волю рукам, добравшимся до самой лакомой малины, я уже не мог. И когда уже дал ее хорошо, вдруг слышу с изумлением уже знакомый, как две капли, голос: «Не надо! Ну не надо!» От такой неожиданности я даже чуть отпрянул от нее: «Да ты что?!» Но она в ответ порывисто прижала меня снова к своей наливной, как яблоки в чужом саду, груди, твердя свое: «Не надо! Ну не надо!» Этот зазывной пароль вконец сломил мое благоразумие, и криминал был в том пахучем стогу сена совершен.

Тайная любовь, взбодряемая дополнительно запретностью похищенного у деревни плода, длилась у нас с ней до самой осени. То в том же стогу, то, по дождливой ночи, в сенцах их заколоченного клуба, то потом в моем сарайчике, куда мы пробирались этими полезными для молодого дела огородами.

О первом своем любовном опыте Даша мне рассказала так: «С Валеркой, дураком, на мотоцикле на Яблуху ездили, он водки дал мне выпить, я забалдела, наземь пала, дальше ничего не помню. Очнулась, вижу, что уже не целка. Урод! Еще синяк под глаз за что-то залепил!»

Потом как-то еще рассказывает: «Людка опять сегодня задурила. Ей муромский шофер, командированный, пообещал жениться, она пошла в контору, в паспорт его глянула, а там уже жена и двое по лавкам. Одеколону напилась, босая в лужу стала и орет: «Или сейчас повешусь, или утоплюсь!» Мать наклала ей пряслиной по жопе – успокоилась».

Еще у нее была подружка Надька, щуплая и конопатая, но самая из всех рогатая на язычок. Пойдем на речку днем, на другой берег девки с соседней деревни, уже взрослые, придут, Надьке уже неймется: «А ну пошли их обхамим». Станет напротив них и давай: «Эй вы, хабалки с балки! В сосняк ходили, мандавошек наловили! Гля, вон одна с бровей упала, в сиськи поползла!» Те только бесятся ни в склад ни в лад: «Поймаем, выдерем!» А Надька так и прыгает от счастья. Еще она сама сочиняла частушки и горланила их на весь лес и дол:

А меня милый провожал,

Всю дорогу сиськи жал.

Так до самых до ворот

То сожмет, то разожмет!

Даша по части культпросвета была вовсе ни бум-бум. Я ее как-то спросил: «Ты книжки-то читаешь вообще?» – «Ну». – «А какую последнюю читала?» Думала, думала: «Не помню, как называется, красная такая, толстая». – «А написал кто?» – «Хрен в пальто! Заколебал!» – «Ну ты и темнота!» – «Темнота – друг молодежи!»

И вообще: дай ей одеколона – налакается, вели ботву какую-нибудь дергать в огороде – тоже будет. В темный лес ночью хоть на свиданье, хоть в разведку позови – пойдет, но тут же самой похабелью и обложит. А услышит, что вон в тех кустах лежат горшки, из которых покойницу обмывали – будет со страха за руку хвататься и дрожать. Вроде простая, как ботва. Но как на тюфяке в сарайчике заведет глазки да залопочет про свое любимое «не надо» – хоть святых вон выноси!

Вот мы втроем с ней и с Надькой больше всего и шлялись по ночам. Уйдем от главного кострища, где потом пекли картошку и куда захаживали пацаны с зареченской деревни – и бродить лесной дорогой и болтать о всякой всячине: от деревенских сплетен до инопланетян. Больше всего обожала эти, вместо заколоченного клуба, культпоходы Надька. Даже жаль было, когда уж невтерпеж остаться с Дашей, гнать ее домой.

Но по ее-то милости и лопнула моя любовь с Дашуткой – значит, слишком все же оказалась на разрыв тонка. Однажды прихожу я, чуть позже девчат, к костру – а там такое дело. Явилась из зареченской деревни рослая деваха из тех самых, кого Надька охамляла на реке, и с ней четверка уже взрослых, лет по 20, пацанов. Пришли же они с Надькой за ее язычество квитаться – видно уж вовсе в их деревне скука допекла.

И к моему приходу пацаны, оттеснив нашу мелюзгу и взяв в кружок щуплую Надьку с той дурищей, науськивают их: «Не мешать! Пусть сами разберутся! Ну, давай!»

Я, как самый старший и уж как-то свыкшись с ролью вожака в девчачьей стае, сразу встрял в этот порочный круг: «Хорош дурить!» Но мне кто-то из тех ребят: «А ты вали отсюда, москвич сраный! Девок наших перепортил, будет еще тут свои порядки заводить!» Но я, как-то недооценив угрозу, с таким учительским апломбом им: «Причем здесь, что москвич. Сдурели что ль, такую дылду на малютку натравлять!» А мне в ответ на это как по морде бах!

Удар был крепкий, деревенские ребята оказались здоровы, в глазах аж заискрилось. Но главная беда пришла ко мне не с фронта, а с тылов. Я перед этим то ли грибами недожаренными, то ли еще чем-то обожрался, отчего у меня было неладно с животом. Проще сказать, напал дристан, и я за этот день уже несколько раз бегал по нужде. И от коварного удара у меня произошел невольный выброс жидкой фракции кишки прямо в штаны.

И в ужасе, что все, и мои девки тоже, это засекут, я так и замер, как окоченел. И тут же снова схватил в челюсть, отчего уже увидел вкруговую звезды в небе и слетел с ног. Но и летя, я помышлял лишь об одном: как не размять дерьмо в штанах и не наделать еще нового. Рухнул удачно, на бок, встал, опять был сбит – и так несколько раз кряду. Но наконец ребята, утолив на мне свою дурную прыть, победоносно развернулись и отправились, уже забыв про Надьку, восвояси.

А я, не замечая даже лютой ломоты в скулах, сразу же тоже развернулся – и без оглядки кинулся домой. Но Даша и спасенная мной Надька – ясно, что из самых лучших, солидарных побуждений – за мной следом. И на ходу мне: «Эй, че, больно? А че ты сдачи не давал?» Им-то и невдомек, что для меня сейчас их солидарность в тысячу раз хуже самого побоища – ну как еще учуют, что к чему! И я им, еле шевеля скулами: «Да отстаньте!» – и прибавляю, на утиный манер, шагу. Но они, думая, что это я с обиды на них за свое побитое лицо, не отстают, терзая страшно мою скованную страхом правды душу.

Дошел я до своей калитки – но они, добрые души, и за ней меня, их рыцаря, не желают нипочем бросать. И я, уже совсем отчаявшись, как заору на них: «Проваливайте, ну, кому сказал! Катитесь, дуры!»

Тут наконец и их обида проняла. Решили, видимо, что я, такой жидкий москвич, из-за какой-то пары плюх уже и выбросил из сердца вон всю нашу дружбу и любовь. И говорят: «Ну и сиди один, гандон ты рваный! Подумаешь, делов-то, в морду дали! Ну и насрать три кучи на тебя!» Повернулись – и долой.

А я – бегом до умывальника, штаны, трусы стащил; трусы потом в кустах, близ памятной людкиной кучи закопал. Отмылся наконец от своего позорища – и лег с самым поганым сердцем спать.

Но больше после этого водиться с девками, тем паче с милой Дашей, не посмел. Даже не потому, что не знал, как с ней после нелепой ссоры объясниться. А не хватило, что ли, духу переступить через свой страх, что вдруг конфуз мой все же усекли. И через пару дней я вовсе с огорчения удрал в Москву, с Дашуткой даже не простившись. Вот так на тонком месте, где всегда и рвется, и порвалась еще нечаянней, чем завязалась, наша с ней любовь.

На следующее лето я из-за чего-то так и не выбрался в ту деревню и приехал туда только через год. Даша тем временем уже успела выскочить замуж за какого-то приезжего – и перебралась жить к нему. А Людка наконец, как рассказали в магазине, нашла себе такого же, с приветом, парня как раз с той зареченской деревни, откуда я схватил по уже давно и безболезненно зажившей роже. И когда весенним паводком снесло тот мост с фамильными перилами, хранившими имена обеих героинь, добиралась к своему возлюбленному через ледяное поле вплавь. И тогда все уже окончательно сочли ее помешанной на той любовной почве. Хотя не самое плохое это, смею все же думать, помешательство на свете.

 

roslyakov.ru