От Вересова-10. Семь писем о лете.

Вот, выкладываю первые странички своей новой книги "Семь писем о лете". Читайте и решайте, хотите ли прочесть всю. Если да -- она есть на "Озоне", в Доме Книги, в "Буквах" и кое-где в "Буквоедах"...


1. Прабабушкин дневник

 

От времени, времен и полувремени

Остался час на долгую прогулку

По узкому сквозному переулку

Между домов, пригнувшихся под бременем

Ушедших лет…

Ина Близнецова

 

В мае травой прорастает будущее и проливается дождями прошлое, размывая границу времен.

И неодолимы силы притяженья…

 

Прабабушкина балеринка бисквитного фарфора, хрупкая и тонкорукая, купленная до войны еще в магазине на Большом проспекте, чудом уцелела. Семейное предание гласило, что она, обернутая вязаной шапкой, во время войны обитала в чемоданчике прабабушки Насти. С чемоданчиком прабабушка Настя разъезжала по госпиталям и фронтовым площадкам сначала на грузовике под парусиновым тентом, потом на автобусе с длинным радиатором.

Грузовик дребезжал и трясся и назывался «Чертов бубен», и развалился в конце концов. Автобус же за свою диссонансную и патетическую музыкальность прозван был Ленинградской симфонией, но никаких политических выводов из этого не последовало — автобус возил ленинградский детский танцевальный ансамбль. Дюжину чрезвычайно большеглазых по причине худобы подростков — вот фотография в старом самодельном плексигласовом ободе, рядом с балеринкой. Настя во втором ряду в середине. На стриженой голове — безобразный венок из бутафорских цветов. И никакой улыбки. Взгляд взрослый и усталый. Насте — шестнадцать.

Асе — шестнадцать.

 

Асе шестнадцать. И, хотя понимаю, что современные девушки выглядят по-другому, тем не менее, вот она, Ася,— худенькая и большеглазая. Густые короткие волосы в вечном беспорядке, всегда торчком. Если спрошу отчего, мне, боюсь, скажут: модно. А такого ответа я не люблю: в устах Аси это не ответ, это она вас на место ставит. А вот что люблю в Асе, так это майские веснушки на носу, майское небо в глазах. Что небо, что глаза меняют цвет по настроению — от бледноватой безоблачной молодой лазури до пасмурной и неопределенной повседневности. А то вдруг засветятся нежной зеленью свежей надежды.

Засветятся надеждой и предчувствием любви, как ни банально это звучит.

Ася моя сидит за дедовым старым, но удобным толстоногим письменным столом, перед нею настольная лампа под широким колпаком, фарфоровая балеринка — потемневшая и в трещинках, фотография в плексигласе и тетрадь, исписанная где чернилами, где карандашом. В тетради — любовь и разлука. В тетради — письма, которые никогда не прочтет адресат, потому что нет его на свете.

«Мишка, Мишка…»

Асе уже давно нравится это имя.

«Мишка, Мишка. Может быть, ты никогда ты не прочтешь того, что я сейчас пишу. И других моих записей тоже. Но я все равно буду писать — для тебя. Мы встретимся, когда война кончится, и я, если ты еще не отвыкнешь жить без меня, если не разлюбишь, отдам тебе эту тетрадь, посвященную тебе. Я люблю тебя больше всего на свете. Ты мое дыхание и сердцебиение. Я живу ради встречи с тобой. Я думаю почти только о тебе одном, и иногда мне бывает стыдно, что только о тебе, ведь и мама осталась в Ленинграде, а я о ней забываю. Как-то вы там.

Мишка! Ты мне пишешь, как обещал? В мыслях я сочиняю твои письма ко мне. Там о любви и еще о многом. Помнишь, как мы ели мороженое — колесики в вафлях с именами, как бродили с тобой по улицам и по Фонтанке? И ты фотографировал меня на фоне решетки набережной и в скверике у цирка? А потом у Дворца пионеров? А потом — отдельно каждую — группы Клодта на Аничковом мосту, потому что, ты сказал, повезло: каждая освещена по-своему, из-за особенных рваных облаков, а характер в искусстве — это не только пластика, но и освещение.

И потом шли мы, я — на хореографию, как всегда с опозданием, а ты — на фотодело.

А на хореографии Георгий Иосифович (ты помнишь? — Эдемский) каждый раз говорил: о, чудное мгновенье! Глазам не верю! Передо мной явились вы, Анастасия Афанасьева! Уж и не чаял! Переодевайтесь, примадонна вы моя, и работать, к станочку прошу!

Я быстро-быстро переодевалась и бегом — вторая позиция, плие, батман, полупальцы, шейку тянем, плечи опустить, руками дотянуться до неба…

До неба — это было смешно. До неба в лепнине и тонких трещинках.

Георгий Иосифович сейчас стал немножко другой, лысоватый, но все шутит. Говорит: я теперь не Эдемский, а Неедемский, а еще лучше — Неедемский-Кочевников! Это потому что мы кочуем, выступаем то здесь, то там, едим чаще всего сухой паек, а у Григория Иосифовича — желудок, ему нельзя сухомяткой, вот и не ест до горячего. Но оттого что не ест, ему еще хуже.

Мы все танцуем и репетируем. Тапочки уже не шьем — не из чего, нет полотна, занимаемся и танцуем в том, у кого что есть. Но обещали нам парусину от старых палаток, а лучше и быть ничего не может! Только тяжело, наверное, иголкой протыкать, все пальцы исколешь.

Один раз дядя Сережа, наш гармонист, водки напился и на середине концерта вдруг заснул. Так мы пели «Хороводную» и танцевали без музыки, под свое собственное пение. Но мы же не хор, мы — танцевальный коллектив. Георгий Иосифович за голову схватился и сказал: завывально-танцевальная труппа под руководством Неедемского-Кочевникова, нас подвергнут остракизму! Но нам сильно хлопали. Аплодировали. Георгий Иосифович сказал трагическим голосом: по ком аплодисменты? Но мы потом и «Как родная меня мать провожала…» пропели-протанцевали. И на бис.

А еще один раз вдруг ветер поднялся, прямо ураган, и листья летели стаями, и замело сцену прямо перед нашим выходом. И мы на листьях танцевали. Скользко было, жуть! Но весело — вихри из-под ног.

Только, Мишка, потом весь день и ночь тосковалось, будто что-то пропало навсегда… Лето пропало, как жизнь. Сентябрь, листья облетают. Если голову задрать, кажется, что небо осыпается. Что-то рано, или нет? А какое лето было жаркое, душное, суматошное и дымное…

Мы сейчас, Мишка, с тобой в последний класс пошли бы, и Катерина Петровна снова задала бы писать «Как я провел лето», и все должны были бы писать, что лето провели хорошо и в полезных занятиях. И Ленька Скворцов опять бы наврал, что жил у бабушки в деревне и помогал колхозникам в поле, хотя все давно знают, что у Леньки одна бабушка инвалид и не ходит, а другая живет в Кронштадте. Какой там колхоз, спрашивается, матросский?

Мишка, надолго ли война? Все гадают. Хочу, чтобы кончилась раньше, чем выздоровеют раненые, перед которыми мы выступаем в госпиталях. Чтобы им не пришлось снова — туда… Некоторые — без ноги, без руки, а мы пред ними танцуем. Один совсем молодой, почти такой, как мы, плакал и бил костылем в землю. Его увели под руки, а я его серое лицо, наверное, навсегда запомнила. Серое от небритости, от боли, от слез и еще, думаю, от обиды. А мы танцевали.

Очень много грязи на войне. Непролазной нечеловеческой грязи.

Мишка, любимый. Встретимся ли? Ты мне пиши. Твоя Настя».

— Мишка, любимый, встретимся ли? — повторяет Ася.

Знаю Асю с рождения и многое могу предположить о ней. Например, то, что читая военный дневник своей прабабушки Насти — Анастасии Александровны Афанасьевой, Ася полностью отождествляет себя с нею. Такая уж она, Ася, артистическая натура и, как раньше говорили, экзальтированная. А где экзальтация — божий дар, пожизненное вдохновение, — там и живая мистика, по-моему… Тем более что Ася полная тезка своей прабабушки, да и внешне очень похожа на нее.

Пожелаю, чтобы все осуществилось, Ася.