Очарованный банщик

Очарованный банщик

Джеймс Ларкин и «British Баня» в Красной Поляне
  • Марина Ахмедова
Когда миллионы гостей сочинской Олимпиады приедут в Красную Поляну, первое, что попадется им на глаза, — большой билборд «British Баня». В первые же дни туда наверняка выстроится огромная разноцветная очередь иностранцев, и едва ли кому-нибудь придет в голову, что вот этот маленький, худенький ирландец с золотыми кудрями здесь не клиент, а хозяин. И что зовут его Джеймс Ларкин. И в этих горах он уже 11 лет. И где-то рядом с сердцем у него живет маленький гномик. И если бы спортсмены провели с Джеймсом хотя бы три дня, то не пошли бы завоевывать медали. Потому что какой в этом смысл?

***

— Хо! Хо! — кричит длинноволосый мужик в колпаке.

— М-м-м-м… — приглушенно мычат остальные, словно его крик извлек их из глубокой полынной дремоты.

Стучит барабан. Во влажных клубах пара восемь человек в белых простынях. На земле разбросаны полынь и солома. Войлочные стенки вигвама давят, заставляя пригибаться к коленям. По широкой спине женщины, бьющей в барабан, струятся косички. Удары становятся долгими и липкими. Полынный веник окунается в чан. Взмах.

— Выпустите меня! — раздается вопль.

 

Все разочарованно переглядываются и покидают вигвам. Это инипи — коллективное потение, ритуал древних индейцев. Он проводится в войлочной палатке, в нее вползают на коленях, смиряя гордыню. В ней сидят на матери-земле, плечом к плечу, сливаясь в духовном порыве. Из нее выпускают по первому требованию. Но палатку тогда покидают все, даже те, кто хотел бы остаться.

Снаружи медленно раскачивается огромный чан, на цепях подвешенный к крепкому дереву. Под чаном разведен костер, и низкий пар поднимается над черной водой. Рядом сколоченная из бревен избушка. Кажется, она сейчас вскочит на курьи ножки и побежит. Светловолосая женщина, которая управляла полынным веником, скидывает с себя простыню, спускается по вырезанным из камня ступенькам и с головой уходит под темную тяжелую воду купели.

— Надо думать, с кем отправляешься в путь, — произносит она, выныривая.

К купели подходит мужчина, кричавший «Хо!», и стоит, пока вода не успокаивается и не застывает в ледяной неподвижности. Она отражает его, как зеркало. И в этом зеркале мужчина в колпаке укорачивается, делается похожим на гнома.

— Джеймс, это моя вина, — говорит светловолосая женщина, которая через десять минут уже греет ладони о большую глиняную чашку. — Не надо было ее брать на инипи. Но она просила, а мне было сложно сказать «нет».

Татьяна и Джеймс Ларкин молча пьют чай, сидя на обитых шкурами скамейках. Приходит Маша — барабанщица. С лицом, еще красным от пара, она похожа на индейца.

— Клиент после парения с вениками должен улететь, — говорит ей Таня. — Если не улетит — это не баня.

Маша — единственная женщина-банщица в «British Баня». Завтра с утра у нее клиент. Если он не улетит, Таня скажет ей «нет».

— Самое важное — чувствовать человека, — объясняет мне Джеймс. — Ты же не просто бьешь его вениками. Ты работаешь с паром и с запахами. Ты должен войти к человеку в доверие. Нельзя сразу подавать пар, человек напрягается. Надо — мягко, мягко.

Джеймс говорит с акцентом — он сужает губы, и слова получаются узкими.

— Почему вы назвали русскую баню британской?

— Потому что русскую баню уже сильно опошлили. Я прихожу в Москве в баню, там есть такая девушка — показывает, где полотенца. И она мне говорит: час моего времени стоит столько-то, могу еще подружек позвать… Нельзя заносить в баню что-то плохое. Баня лечит. Она как лес. Один раз я начал сильно болеть, ушел в лес — как будто умирать — и спал там. В меня впитывались запахи земли, пение ночных птиц, шуршание деревьев. Они, как маленькие гномики, вылечили меня. А утром я проснулась и почувствовала — внутри спокойствие, ум тихий… Баня — храм. Вы же не заносите в церковь плохое, когда приходите туда заикаться…

— Исповедоваться?

— Д… д… д… да, — трясется Джеймс.

Он неплохо говорит по-русски, но путает слова, па­дежи и роды. В своей речи Джеймс то женщина, то мужчина. 

***

Утро. По земле разбросаны бревна и металлические листы. По двору бежит ручей, но его не слышно. Снуют рабочие. Джеймс пожимает им руки: «Салам алейкум». Периодически он бросает взгляды на дощатый сарай, к стене которого прибит портрет Ленина в раме.

— Идеи приходят и варятся в моей голове, как суп, — говорит Джеймс.

— А этот суп доварился? — спрашиваю, заглядывая в печь, которую только что сложили.

— Скажем так… — Джеймс втягивает носом воздух, как повар, который подошел к кастрюле и приподнял крышку. — Суп готов. Но теперь его надо сделать дешевле. У печей самая большая проблема в том, что металл от нагревания деформируется. А в этой он расширяется и остывает равномерно.

— А почему ты вообще решил сам варить суп? Не проще заказать?

— Из необходимости купил банную печку — она прогорала. Купил другую — прогорала. Начал изобретать сам. В моей первой печи было много запчастей от «уазика», ха-ха-ха. У меня с «уазиком» был страшный роман. В конце концов пришлось его продать, но от него осталось много запчастей, клапанов, и я их использовал для внутрипечного оборудования. Но это было давно.

Как бы давно это ни было, мне легче представить Джеймса на «уазике», чем на «Лэнд Ровере», припаркованном у входа в баню. В его голубых глазах с густыми рыжими ресницами отчетливо читается послание человечеству: don’t worry, be happy! По-русски — не парься! Вернее, парься, но только в бане.

Джеймс смотрит на Ленина. Ленин отвечает Джеймсу строгим взглядом. Молоток на минуту умолкает, и на передний план выходит журчание ручья. Кто-нибудь солидный сейчас совершает свой банный полет за высоким забором. Солидные люди тут не только парятся, но еще заказывают печки и чаны, изобретенные Джеймсом. Из Красной Поляны банная утварь попа-дает в основном на Рублевку. И возникает вопрос, на который хочется получить ответ: как этому хиппи — а Джеймс сильно смахивает на хиппи — удалось обзавестись столь внушительным хозяйством? А главное — чем тут воняет?

— Здоровеньки булы! — кричит Джеймс.

Мимо проходит крупный рабочий с пышными рыжими усами. За ним другой, лысоватый, с красным носом. «Гуден таг!» — радостно приветствует его Джеймс. Молодой парень паяет металлические листы. Рядом лежит целый чан, собранный из этих листов, он похож на раскрывшуюся кувшинку.

— Чан ты тоже сам придумал?

— Не буду скрывать, — скромно отвечает Джеймс. — Был у меня партнер, он рассказывал сказку про Конька-Горбунка и предложил мне: давай ты просто каструльку сделаешь. — Джеймс наклоняется над чаном и смотрит в него.

По секрету я уже знаю, кто недавно заказал такую «каструльку».

— А ты знаешь, что дурак в молодильной ванне похорошел, а царь сварился? — спрашиваю я Джеймса.

— Естественный отбор, — хмыкает тот, хотя тоже знает, кто заказал «каструльку». — В речке кисточки не мойте, пожалуйста! — кричит Джеймс рабочему, который идет со двора с кистями, испачканными в клею.

Рабочий останавливается и поворачивает назад.

— Им все время надо объяснять, что неправильно загрязнять природу, — поворачивается ко мне Джеймс. — Я не люблю менять людей. Я очень аккуратен, когда беру их на работу.

— А что ж ты тогда к ним с кисточками цепляешься?

— Это у меня, наверное, из детства. — Джеймс перестает улыбаться, лицо его становится жестким, и я думаю: «А может, он не такой уж и хиппи…» — У меня еще тогда возникло это безумное ощущение, что мы все собраны в поезде, который идет на бетонную стену. Смоется что-то в речку или в раковину, а потом что? Куда уходит? Помню, мы с отцом ехали в машине, я маленький был, и я спросил его: «А куда уходят бензинные выхлопы?» «В воздух», — ответил он, и я начал думать: «Как это? Ведь воздух портится, а он не бесконечен».

— А рабочие тебя понимают?

— Ну… я не гружу их своей философией.

Он наклоняется над чаном. Внутренние лепестки из металла отражают его лицо. В отражении оно расширенное и искаженное. Узбек-рабочий поднимает голову от недоделанного чана и смотрит веселыми глазами на хозяина. На секунду мне кажется, что и в его глазах Джеймс отражается расширенным и искаженным.

— Пойдем, я тебе кое-что покажу, — искаженный Джеймс снова становится нормальным.

Кое-что — это тюки, сложенные в крытом амбаре. Солнечные лучи пробивают зазоры в потолке, вонзаются в мягкую желтую солому и стоят в тени амбара, как золотые пики, которые можно потрогать.

— Смотри, из этого строят дома для бедных, — говорит Джеймс, ступая на деревянный настил. — В России сейчас огромный контраст между богатыми и бедными. Людям нужно жилье, но нет возможностей. Дома из соломы — это легко и недорого, это то, что нужно. Я разговаривал с серьезными людьми об этом проекте, но у всех настолько меркантильные интересы, что им проще строить дома из стекловолокна.

— Ну да… как-то странно жить в доме из соломы — еще сгорит…

— Если их глиной мазать, они вообще не горят. У них есть стандарт пожарной безопасности — сто тридцать пять минут. Эту технологию изобрели американцы. У них не было леса, камня, они собирали дома прямо из тюков и мазали их глиной. Это самый дешевый дом. Через десять лет это поймут.

— А сколько стоит самый дешевый дом?

— Четыре миллиона рублей. Дорогим его делают расходы на транспорт и так далее. Но все равно эти дома лучше, даже с кармической точки зрения. Солома уже закончила свой жизненный цикл. А дерево, которое ты рубишь, — нет. Солома — минимальный удар по миру.

— О чем ты мечтаешь? — спрашиваю его.

— Основная мечта, хоть и очень далекая, это свой маленький социум.

— Тебе в большом плохо?

— Мне хорошо. Но в большом социуме много ограничений.

— Каких ограничений?

— Мне легче объяснить через «наоборот». Может быть, «наоборот» — это самое правильное. Нет, большой социум меня вовсе не отвергает, просто я к другому тянусь. Многое сейчас в питании меня не устраивает — то, что продают в магазинах.

— Хочешь жить вечно?

— Просто неохота болеть, — пожимает плечами Джеймс, а я думаю о том, что «наоборот» — это отражение реальности, заглянувшей в зеркало внутреннего мира человека. И это зеркало, которое принадлежит только тебе, заставляет видеть мир таким, каким ты сам его отражаешь. Иногда, чтобы объяснить, легче смотреть не прямо, а наоборот — не на реальность, а на отражение.

Ночью снова пошел дождь. Тяжелые капли выбивали дробь по металлическим листам, оставленным во дворе. Дробь вплеталась в журчание переполненного ручья, и всю ночь за окном деревянного сруба звучал водяной оркестр. Когда дождь умолк, вступили птицы. 

***

— Дорогой чайник, я очень ценю вашу жизнь…

— Я хочу, чтобы вы были счастливым чайником и приносили побольше плодов… то есть чашек чая…

— Нет, неправильно. Это должно быть именно прошение о помощи, — учит меня Джеймс разговаривать с растениями на примере чайника, из которого мы утром пьем чай. — Мы просим не плодов, а помочь вылечить нас.

— А с какой стати растения вообще должны нам помогать?

— Они не должны, но помогают, — отвечает Джеймс. — Почему? Должны быть причины, но я их не знаю.

Он встает из-за стола за медом. В меде увязли муравьи. Наливает воды в блюдце, ставит в него пиалу и ждет, когда муравьи начнут выбираться.

— Я дал обещание, что никого не буду убивать, — говорит он со своим тонким акцентом, — даже насекомых. Это нелегко, — вздыхает.

И я вздыхаю — все-таки не могу разобраться, кто такой Джеймс. Он строит дома из кармически отработанного материала. Не убивает животных. Разговаривает с растениями. Лечится в лесу. Но иногда в его глазах проскальзывает такая агрессия, что я невольно думаю: такой может убить. Джеймс — не типичный хиппи, не типичный бизнесмен, не типичный зеленый и не типичный гном, стерегущий каждую ветку в лесу. Кто же он — Джеймс? А вместе с ним все пацифисты, утописты, буддисты и гномы?

— В старой кухне у нас были крысы, — говорит он. — Они прогрызли дырку в полу. А я сделал такую безопасную ловушку, которая работает с датчиком. Крыса заходит туда покушать, датчик срабатывает, и ловушка закрывается. Я собирал крыс в бочку, закрывал крышкой и увозил на машине.

— Куда?

— На волю, — наивным голосом отвечает Джеймс. — У нас раньше был пост ГАИ на выезде возле заправки, а рядом ментовка. Я их посередине выпускал, но они почему-то бежали не в ГАИ, а в ментовку.

По его лицу видно, что он гордится своими крысами.

— Вот скажи, — начинаю я, — зачем тебе собственный социум? Мне кажется, что люди делятся на хищников и травоядных — не способных убить, укусить или защититься. Вместе вы — сила. Так, может, ты и есть травоядный? Собираешь вокруг себе подобных, чтобы противостоять хищникам?

— С хищниками я уже разобрался, они не проблема, — говорит Джеймс, и в его глазах снова агрессия. — Просто есть определенная модель того, как мы живем. Устроился в компанию, получаешь зарплату, ездишь в отпуск, работаешь, ешь, что дают. Ты должен родить детей, отправить их в школу и так далее. Меня это раздражает. Раньше люди жили по-другому. Мы не обязаны подчиняться этой модели. Ты сам можешь выбрать, как хочешь. Но для этого нужна команда людей. Конечно, неправильно отключаться от мира, отрубать себя от него. Но мы — все равно его часть.

— Сильная или слабая?

— М-м-м… — мычит Джеймс. — В основном более сильная, — изрекает он наконец и запутывает меня еще больше. Если более сильные не едят мяса, дают обещание не убивать животных и не увольняют рабочих в кризис, то кто тогда те, кто живут в городе, делая политику и деньги? 

***

Для того чтобы понять, кто такой Джеймс, я решаю зайти с другого конца: не через «кто», а через — «где», «почему» и «зачем».

— Джеймс, почему ты живешь в России?

— Мне здесь интереснее. Еду в Англию, недели две там хорошо, потом скучно. Приезжаю в Россию и чувствую себя здесь живым.

— А ты живучий?

— Да.

— Почему?

— Ну… — Он молчит. — У меня был бизнес-партнер, мы работали вместе восемь лет. Сначала хотели экотуризмом заниматься, но не получилось, тогда решили банями. И баня пошла на ура. У нас были планы, вроде все было ясно, но мы с ним очень резко и неожиданно расстались. Я узнал об этом, когда был в Лондоне. Я подал документы на визу, хотя знал, что с партнером уже нет будущего. Я вернусь назад в Россию — и что я там буду делать? И вот я стоял на улице, через час надо было идти за русской визой. Дождь лил. И я сказал себе: «Всегда помни этот момент, Джеймс, потому что это и есть реальность». Все остальное, все наши мечты, планы — этого просто нет.

Джеймс надолго умолкает, видимо, совершая путешествие в прошлое. Похоже, тогда реальность отобрала у него зеркало, и он, стоя под дождем, смотрел ей прямо в лицо.

— Я сказал себе: все хорошо — я стою, я живой, я одет, я не голоден, я знаю, где буду спать этой ночью. Да, все болело, но боль — тоже реальность. Я всегда пытался организовать будущее, к чему-то подготовиться. Это надо делать, но нельзя в этом тонуть, надо уметь видеть реальность. Когда ты привязан к своему будущему, а у тебя вдруг не получается так, как хотел, ты становишься хуже подготовлен к движению. А движение — это жизнь.

— То есть надо жить без привязанностей?

— По-хорошему, да… — говорит он тихо, словно боится, что его услышат.

— Тебя обижали в школе? — вдруг догадываюсь я.

— Да, обижали. Когда мне было девять, я перешел в новую, большую агрессивную государственную школу и попал в такой курятник, где дети просто грызли друг друга.

— Куда били?

— Мы ехали в автобусе, и каждый день один мальчик отбирал у меня шапку и кидал по автобусу, все ее топтали и смеялись, и это было очень неприятно — каждый день, каждый день… — повторяет он. — А я ничего не мог сделать, он был старше меня. Но я чувствовал злость. И вот однажды, когда он снова схватил мою шапку, я подошел и ударил его ногой в задницу. Он упал на пол и заплакал. Я взял шапку и сказал ему: «Больше так не делай!»

— А почему ты сразу этого не сделал?

— Не мог. Боялся. Но я понял, что это никогда не кончится. Я боюсь быть плохим. Быть плохим — это отсутствие дальновидности, — произносит он, подводя черту под новым законом человеческих джунглей.

Я смотрю на Джеймса прямо и вижу, что он никакой не травоядный. Джеймс — хищник, который видит в своем отражении травоядного. А раз он хищник, то вопрос о том, как он обзавелся бизнесом, снимается сам собой. 

***

Третью ночь в горах идет дождь, мешает спать. С шести утра поют птицы — мокрыми голосами, словно только что стряхнули с клювов капли. С восьми им на смену приходят рабочие. А тому, кто всю ночь не спал из-за шума, кажется, что и дождь, и птицы, и рабочие поют одну и ту же песню.

В обед снимается еще один вопрос: почему растения помогают Джеймсу? А ответ на него по цепочке снимает другой вопрос: чем во дворе воняет?

— Хочешь, я скажу тебе, почему растения мне помогают? — Джеймс торжественно приглашает меня внутрь сарайчика, на котором висит Ленин. — Заходи.

Захожу. Воняет. На полу стоят два лотка. В одном опилки.

— Вот сюда надо какать, — Джеймс показывает на один лоток, — а отсюда брать опилки и засыпать, — показывает на другой.

— Ты хочешь сказать, что растения тебе помогают из-за этой кучи говна?

— Конечно! Это же компост — органические отходы, какашки собачьи и человеческие. Они должны хорошо перебродить, и тогда много хорошей земли получается, я его держу уже много лет. А в моей семье им никто не пользовался, — обиженно говорит Джеймс. — Я им и так, и эдак: «Ну пожалуйста, пользуйтесь, это ведь такая простая вещь — так сделаю что-то хорошее, а так — плохое. Никаких усилий. Это все равно что сказать: клади расческу не на эту полку, а на ту». Я каждый день напоминал им об этом и в конце концов спросил: «Как вы считаете, что хорошего вы оставляете на этом свете после себя?» Они сказали: свою работу. Нет, ответил я, вы работаете, а ваши налоги идут на войну. Тогда они сказали: рожаем детей. Нет, еще больше будет людей, которые вредят планете.

— То есть наши какашки — это самое ценное, что мы оставляем после себя? — уточняю я, выбираясь из сарайчика.

— Да не какашки! А компост! Ему нужен углерод, азот и воздух для аэробических бактерий. И тогда… очень интересный процесс начинается, — продолжает Джеймс влюбленным голосом. — Бактерии производят много тепла, там температура нагревается до семидесяти градусов, она стерилизует компост… А рабочим я говорю: «Я вас сюда взял не только для того, чтобы вы тут работали, а чтобы какали в компост…» В прошлом году рабочие ели много помидоров, а потом мы удобрили компостом землю и там снова выросли помидоры. Ха-ха! 

***

Ветки хлещут в окно джипа, и кажется, они хотят тебя оттуда достать и поставить перед высокими темными стволами, чтобы ты стоял, задрав голову, не в состоянии увидеть верхушки в тумане. И они напомнят тебе о том, что все мы произошли от маленьких гномиков, но забыли об этом. Только птицы, Джеймс и его рабочие помнят. Внизу короткими вспышками мелькают светляки. Джип одним рывком форсирует лесную речку. Джеймс останавливает машину, ловит кузнечика, залетевшего в окно — накрывает рукой, как колпаком, выносит из машины и отпускает в траву.

— Он, наверное, удивился: «Куда это я попал?» — смеется Джеймс.

— А ты мог бы убить человека? — спрашиваю я его.

— Наверное, мог бы, — серьезно отвечает он, и в его глазах светляком вспыхивает агрессия. — Я бы, естественно, не хотел убивать, — продолжает он, — но гипотетически я могу представить эту ситуацию. Если он заходит к тебе и убивает одного из твоих детей, — Джеймс выбрасывает руку в «убивающем движении». — И хочет убить второго… А у тебя есть пистолет и…

— Ты агрессивен…

— Конечно. Агрессия — это тоже энергия. Смотря куда ее направить.

— Ты думаешь, ее можно направить на счастье?

— На самом деле мир — это состояние нашего ума. Это и есть наше богатство и наше счастье. Мы видим то, что окружает, например, богатого человека, и думаем, что он счастлив. Но в реальности он несчастен. А бедняк может жить где-нибудь в Индии в ужасных условиях, но он окружен людьми, которые его любят. Если бы в деньги можно было переводить единицы счастья, которые — бин-бин-бин — каждый день происходят в его уме, у него было бы денег намного больше.

Джип останавливается у высокой трехэтажной постройки. Стен пока нет, только леса и перекрытия. Из невысокого кирпичного дома появляется рабочий-узбек.

— Салам алейкум, — здоровается с ним Джеймс. — Семья приехала?

Рабочий кивает. Из дома выходят его жена и дети и испуганно смотрят на нас.

— Иншалла, — говорит им Джеймс.

Может быть, и этот узбек счастливее того богача, который плавает по морям на яхте, спрашиваю себя я. Ну, если взглянуть с другой стороны…

— Полезли, — Джеймс хватается за стремянку.

На втором этаже лестница не достает до перекрытий, нужно тянуться. Выбрав прочную доску и стараясь не попасть ногой в широкий зазор, я хватаюсь за столб.

— Все, я дальше не полезу… — говорю я, и мне хочется завопить, как той девушке в инипи: «Выпустите меня отсюда!»

— Давай, давай, надо…

Крыша. Высоко. Летит птица. Мне кажется, Джеймс сейчас прыгнет за ней, как за мечтой.

— Я раньше хотел больше видеть, знать и понимать, но сейчас я не вижу в этом необходимости, — говорит он. — Это бесконечный поиск, в нем можно заблудиться. Я хочу больше чувствовать.

Птица поет. Мне кажется, что это все та же песня, начатая ночным дождем. Для кого? Неважно. Через год или два она улетит, умрет, упадет, но ее песню подхватит другая. И, может быть, действительно необязательно все объяснять, а нужно просто делать свое дело, зная, что ты его не доделаешь, но за тебя продолжат другие.

Человек, способный убить, смотрит вдаль. Хищник, возомнивший себя травоядным. Желающий не взять что-то от природы, а ей дать. Человек, вообразивший себя на поезде, мчащемся в бетонную стену, которая существует только в его голове. И считающий себя достойным помощи только потому, что развел во дворе кучу говна. Он видит в ней свое предназначение. Его рабочие видят в ней причуды хозяина. А в реальности эта куча — всего лишь говно, отражающее внутренний мир смотрящего на нее человека.

Перед нами темно-зеленые горы, дремучий лес, над которым, словно козье молоко, пролитое из миски колдуньи, расходится густой белый туман. Красота. Впрочем, непонятно, где красота реальней — там, впереди, за крышей или в ее отражении внутри нас. Через пять минут можно сорваться со стремянки и навсегда улететь вниз. Но в данный момент наша реальность — это то, что мы живы, тепло одеты, не голодны и знаем, где будем ночевать.

— Все хорошо, — говорит Джеймс.