Мой улыбчивый папа

На модерации Отложенный

Казаков Владимир Михайлович

 Папа закончил школу в 1941, но его аттестат с отличием сгорел при первой же бомбёжке Смоленска. На фронт он не попал из-за зрения минус 10 диоптрий (слишком много читал). В записной книжке, которую он вёл в выпускном классе и которая не сгорела, заглавия почти 360 прочитанных за год книг — по книге в день. Тексты всех книг запоминал дословно. 

Это наследственное... Живущая сейчас в Смоленске родная тётка, папина сестра, до сих пор в любую секунду может начать рассказывать «Витязь в тигровой шкуре» на языке оригинала от начала до конца. Причём грузинский не учила, а просто приятель, носитель языка, лет 60 назад объяснил грузинскую фонетику накануне какого-то крупного торжества. Тётя Лиля прочитала великое творение Шота Руставели, чтобы удивить гостей, и всё... По словам очевидцев, многие гости не могли сдержать слёз. С тех пор её считали своей и звали на любые грузинские застолья как почётную гостью. 

Так что из-за папиной любви к литературе отдуваться на фронте пришлось деду. Если бы таких как мои родичи было поболе, ЭВМ не надо было бы изобретать: со своей феноменальной памятью и тонким слухом дедушка Миша мгновенно запоминал тексты, фамилии, лица, фотографии, агентурные сведения... Язык для него не имел значения — запоминал всё, причём раз и навсегда. По этой причине в 1939-1940 годах его забрасывали на территорию Польши для сбора оперативных материалов на содержавшихся в советских лагерях польских военнопленных. Так дед стал участником расстрела польских офицеров в Катыни в 1940 году — нет, не стрелял, но держал в руках документы на всех поляков во время этой страшной экзекуции. И хотя не мог даже предположить, что все, на кого он готовил материалы, будут расстреляны, всю жизнь, до самой смерти, испытывал угрызения совести и всем родным категорически запретил сотрудничать с органами, хотя и тётю Лилю, и папу неоднократно пытались вербовать. Вероятно поэтому, когда фашисты подходили к Смоленску, дед отказался двигаться вслед за документами НКВД в Алма-Ату и направил туда своего заместителя по фамилии Мошинский — тот с радостью поехал. А дед записался на фронт, на передовую, в самое пекло. Так сказать, чтобы достойно встретить смерть. Но не срослось, был только контужен под Сталинградом... Был начальником военной контрразведки (СМЕРШа) на Сталинградском, а потом на 2-м Украинском фронтах. После войны Мошинский вернулся в Смоленск и в чине генерала довольно неплохо жил напротив того полуразвалившегося барака на 2-й линии Красноармейской слободы, в котором почти 20 лет проживали мой дедушка и все мои родичи-смоляне. 

С начала войны папа попал в агитбригаду, которая ездила с концертами по госпиталям Поволжья — читал стихи, пел под семиструнку. В 1942 году в Башкирии его задержали коллеги деда, не горевшие желанием, как Мошинский, отправиться на фронт, и на всякий случай направили эшелоном с немцами Поволжья в Североуральск, на бокситовые рудники. Там папа стал слесарем по ремонту вагонеток. Он и ещё пятеро вольнонаёмных вместе с заключёнными работали в шахте «Красная шапочка» по 12-13 часов в день. Так как аттестат зрелости у папы сгорел во время бомбёжки в Смоленске, он поступил в вечернюю школу при концлагере. Немецкий им преподавал старик-профессор, который считал, что русские не способны выучить немецкий язык и получить оценку выше «удовлетворительно». Но вынужден был отступить от своего принципа: по завершении учёбы мой папа был единственным среди всех, в том числе и самих немцев, кто имел «отлично» по немецкому, поразив профессора тем, что знал наизусть всего Генриха Гейне... 

Когда я пошёл в школу, этих подробностей про папу ещё не знал. Мои деды были герои, оба с орденами и медалями, а у папы — ничего, хотя его возраст соответствовал первому военному призыву. И вот накануне Дня Победы, когда в школе назревала встреча с ветеранами, меня по приходу из школы обступили приехавшие из Одессы на майские праздники мамины бабушка и дедушка и начали странный разговор. Дедушка сосредоточенно молчал, а бабушка вдруг очень серьёзно сказал: «Алексеюшка, у нас к тебе есть одна большая просьба — пожалуйста, никогда не расспрашивай папу о войне». Я от изумления вздрогнул и в голове мелькнули нехорошие подозрения... Бабушка почувствовала это и быстро уточнила: «Нет-нет, ты не думай, во время войны он был в тылу, работал на шахте и даже получил медаль «За доблестный труд». Только не успел её получить — уехал поступать в институт. Просто... работа у него была такая, что ему очень тяжело всё это вспоминать». Надо сказать, что папа мой был необычайно весёлым и улыбчивым по поводу и без — на его лице всегда была как бы застывшая улыбка со складками в уголках губ. Увидеть грустным его было невозможно. Даже после возвращения из Смоленска с похорон своей мамы, моей бабушки, он шутил и рассказывал весёлые истории, меня это даже несколько покоробило. 

Только потом я понял, почему он был таким улыбчивым. Надо сказать, несмотря на все предупреждения, я пытался несколько раз расспрашивать папу о войне — улыбка сразу исчезала, лицо становилось серым, он замолкал или говорил отрывисто и раздражённо. Но благодаря тому, что папа рассказывал взрослым, мне удалось по крупицам сложить картину того, что он пережил. Всё было просто: каждую смену он поднимал на своих вагонетках трупы погибших и умерших в шахте людей, с которыми общался, учился, дружил. Иногда умерших было до 150 человек. И так каждый день, с 1942 по 1946 гг. А эшелоны снова и снова доставляли в Североуральск немцев Поволжья... Кормили настолько плохо, что по дороге из общежития вольнонаёмных, которое находилось за колючей проволокой на довольно большом расстоянии от шахты, всех неоднократно грабили. Не трогали только папу по той причине, что он в любую погоду (а морозы достигали минус 45) ходил в одном пиджаке. Конечно, не только из-за бедности, а ещё и потому, что его организм легко привык переносить холод. Но грабить этого сумасшедшего не решались... Гораздо позже, работая в одесском океанографическом институте, папа начинал свой плавательный сезон с первым морозом и в обед бегал на пляж искупнуться, удивляя своим видом мёрзнущих сослуживцев. 

Судьба пятерых вольнонаёмных, с которыми папа начинал работать, сложилась трагически.

Двое от отчаяния сбежали; по слухам, их быстро нашли, но на рудник не вернули. Один погиб в шахте. Ещё двое самым банальным образом сошли с ума, и их куда-то увезли. Больше папа о них ничего не слышал. Он остался один на один со своей памятью. Всё свободное время писал стихи и делал переводы, и улыбался, чтобы самому не сойти с ума. А ещё папу регулярно вызывали на разговоры местные мошинские: расспрашивали о дедушке Мише, выясняли его настроение. Что дедушка писал с фронта они, разумеется, знали, но им этого не хватало или просто хотели завербовать «по-родственному». А в ответ папа улыбался... Так всё это стало потребностью: улыбаться и писать стихи для себя. Иногда они потом доставались и маме, но большая их часть так и осталась в записных книжках. 

Война закончилась, но не для заключённых концлагеря. В 1946 году папе наконец дали паспорт и разрешили выезд. Он сунул свои записные книжки в чемоданчик и рванул на перекладных в Москву поступать в только что открывшийся институт международных отношений (МГИМО) на международный факультет — мечтал стать дипломатом. Но документы у него не взяли — сказали, что если бы дедушка Миша был не подполковником КГБ, а полковником, то есть советской номенклатурой, тогда было бы другое дело... И папа поехал в Одессу, поступил в метеорологический институт и стал гидрологом. 

Прошли годы. Когда в конце восьмидесятых лиц, награждённых медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне» приравняли к ветеранам, предоставив им соответствующие льготы, я решил, не предупреждая родичей, восстановить справедливость и написал письмо о той медали в Свердловский облисполком. Через некоторое время пришёл удивительный ответ: мне подтвердили, что мой папа, Казаков Владимир Михайлович, действительно был награждён этой медалью в 1946 году, но не получил её. А дальше потянулись долгие месяцы молчания — и ничего не происходило. Примерно через полгода я написал по этому поводу резкое письмо в «Правду». Реакция печатного органа ЦК КПСС была скорой: мне сообщили, что виновные в задержке награждения наказаны и моему папе в течение месяца, как раз к майским праздникам, дадут медаль и все остальные юбилейные награды, вручаемые ветеранам к Победе на круглые даты. Так случилось, что после этого письма я оказался проездом в Свердловске и решил сам забрать награды. Начальник наградного отдела встретила меня с достоинством — не лебезила, хотя кровь я им попортил основательно, и сказала: «Вы знаете, что произошло? Все архивы Североуральска сгорели... — она выдержала паузу, за которую я слегка онемел — ...но совершенно случайно наградной лист вашего отца остался цел». И с профессиональной торжественностью вручила мне папины награды. 

Случайностям я не верю — это закономерности более высокого порядка, даже когда всё гибнет в огне и остаётся лишь один нужный клочок бумаги. Но в интонации чиновницы явственно слышалась ложь. Мне кажется, архивы не сгорели. Просто они оказались настолько страшными, что с ними пытались что-то сделать, когда возникла необходимость обратиться к архивным документам по поводу моего отца. И до сих пор никто и нигде не поднимал вопроса, сколько наших, советских людей, немцев Поволжья, погибло в шахтах Североуральского бокситового рудника (СУБР) «Красная шапочка» за годы войны. Я знаю только, что в конце каждой смены папа поднимал до 150 трупов... и улыбался, чтобы не сойти с ума. 

Вот папины стихи тех лет: 

Владимир Казаков (1923-2001)

ЛИРИКА 

Wasserfahrt (Отъезд)
(Перевод из Гейне) 

Смотрю на волны с корабля.
Взор отвести не смея.
Прощай отечество моё!
Плыви, корабль, быстрее!
Проплыл я милый сердцу дом,
Сверкнувший мне окнами —
Hикто в окно не помахал,
Hе проводил глазами.
Hе мог сдержать я горьких слёз,
Вокруг всё помрачнело,
И сердце бедное едва
От боли уцелело.


* * *

Злоба к врагу
                   пальцы
                            скулачила,
Сердце
           молотом
                        в грудь
                                  колотит.
Наша сила
                врага
                        озадачила.
Вот тебе!
               Вот тебе!
                              Вот тебе!                          

                                           1942 г.

 

* * *
Эх, мои вы родные поля!
Необъятный зелёный простор!
Как хотел бы я снова вступить
На цветущий, душистый ковёр,
Полежать среди ярких цветов,
Погадать: она любит иль нет.
Если любит, нарвать для неё
Голубых незабудок букет.
Ждать бы с трепетом сумрак ночной,
Торопить пропадающий луч —
И в безмолвии тёмных полей
Поцелуй был бы страстен и жгуч.
Мягким ложем была б нам трава,
Потолком — неба свод голубой.
И лишь утром, на ранней заре
Наша страсть находила б покой. 

Эх, мои вы родные поля!
Необъятный зелёный простор!
Много тайн может спрятать трава,
Этот мягкий, душистый ковёр. 

                                           Май, 1943 г.