Воспоминания мамы о войне и о жизни

На модерации Отложенный

Моей маме, Таисии Степановне Выборовой(Анисимовой) в этом году исполняется 75 лет.

Давно уговаривали ее написать  воспоминания.

Ведь ничего документального- ни писем, ни фотографий, ни документов - ничего не сохранилось в "мясорубке" под Прохоровкой, где произошло самое грандиозное и страшное танковое сражение всех времен и народов.

Я часто думаю, читая ее воспоминания или слушая рассказы:

- почему такое несправедливое отношение к детям войны. Каким страшным было их детство. Как тяжело было им, потерявшим как минимум своих отцов, выживать в войну и послевоенные годы.

И - ничего, никаких там льгот, привелегий или просто - внимания от государства.

А подчас и страшное клеймо на всю жизнь - "они были на оккупированных территориях"...

Не судите строго, я понимаю, что читать будет тяжело. Мама - учитель математики и это видно по тому, как она просто и по наикратчайшему расстоянию  от начала до коды повествования, строит фразы.

 

Макс Скромов.

Мама, первое послевоенное фото.

 

 

  Война…Удивительно, но это первое слово, с которого стала работать детская память в три года. Стоим посредине комнаты пятеро, прощаемся с отцом. Он уходит на фронт. Мама плачет. Мы с сёстрами никак не можем понять, почему она плачет, дуемся на папу. А он успокаивает её: «Не бойся, Надя, через два месяца я вернусь, мы разгромим фашистов»…Идёт папа до сих пор. Он, кадровый военный Анисимов Степан Денисович, с первых дней находился в наскоро собранной армии под Прохоровкой. Нас он направил к своей матери в деревню Кострома Прелестненского сельсовета Прохоровского района «переждать», как он выражался, пока вернётся с фронта…

           Мы ехали через станцию Прохоровка. В это время её уже бомбили фашисты... Я не знаю, каким образом мама (ей было тогда 25 лет) с тремя маленькими детьми добралась до колхоза, где жила бабушка Филимонова Федора Ивановна. Надо было идти пешком от станции пятнадцать километров. Младшей из нас было всего два года.

     Недолго было тихо в деревне. Вдали, особенно к вечеру, полыхало зарево войны. Приближаясь всё ближе к нам, гремела канонада. Выли страшным железным голосом бомбы, сброшенные с немецких самолётов. Плакали женщины. Фронт приближался к деревне.

       Июль… Колосятся поля, обещая большой урожай жита, пшеницы, овощей. Но собрать это всё колхозникам не удалось. Я вижу, как через колхозное картофельное поле бегут, отступая, наши солдаты, наш генофонд (высокие, крепкие парни!). Отстреливаются из винтовок, а за ними хорошо модернизованные немецкие солдаты и танки…Не знаю, добежали ли наши. Я думаю, нет. Вокруг - степь, поля и ни одного холмика, где можно было бы закрепиться. К вечеру деревню заняли немцы. Те, кто видел это даже детскими глазами, никогда этого не забудут. Самые страшные, самые острые воспоминания жизни.

       Недавно умирала моя родственница. Последняя фраза, которую она произнесла: «Мама, танки, танки!» Когда сейчас люди, которые этого ужаса не видели, жалуются, что живут плохо, я говорю им: «Лишь бы не было войны». Чтобы не видели наши внуки и правнуки кровь солдат, поле боя на передовой, изрытую железом землю с неубранным урожаем, мёртвых солдат, лежащих на полях и лугах, которых убрать и похоронить было некому.

       Начался ад… Маме было 25 лет. Красавица, интеллигентка, музыкант. Натянула платок на глаза, чтобы фрицы не видели её лицо. Деревенская хата, мы на большой кровати с сестрёнкой толчёмся и день, и ночь. Фрицы на полу ночуют. Большие, молодые парни. Часто повторяют слово «коммунисты». Кошмарные ночи. Как это всё могли вынести мама и бабушка! Память воскрешает картины прошлого. Вот загнетка (за печкой), мы едим картофельные очистки, это я хорошо помню. Немцы, шныряющие по хатам: им нужны «яйки», «млэко». Маму гонят на Прохоровку копать окопы. И бесконечный вой самолётов со скрежещущими бомбами. Я до 12 лет, испуганная, кричала: «Летит! Летит!» и падала с лежанки. Не вижу в своих кошмарах старшей десятилетней сестрёнки Любы. Теперь-то понимаю: прятали её от немцев.

         Пришла оккупация. Выбрали старосту на сходе, куда согнали всех взрослых, и началась жизнь, картины которой и сейчас не уходят от меня по ночам. Порублены все вишнёвые кусты, ими топят печи, нет яблоневых садов, исчезла даже ива на берегу нашей речки. Немцы уводят коров. Женщины их не отдают, потому что понимают: без кормилиц детям не выжить. Стали выводить и нашу корову. Бабушка упала на неё, вцепилась, и только мама, вставшая на колени перед фрицем, спасла и корову, и бабушку.

       И, наконец, в деревне появились наши танки. Много танков. Я не понимала своим детским умом, что это готовится наступление. 1943 год. Наша армия – это уже сильная, вооружённая армия. Это танки, мотоциклы. Мама с бабушкой наскоро закапывают в чернозём документы, берут корову, перину и нас. Мы, беженцы, следуем за солдатами. Наша деревня – стратегический пункт. Населения там быть не должно. Солдаты идут с боями - жестокими, страшными. Медицинские службы не успевают забирать раненых с поля боя. Я помню, как по обе стороны просёлочной дороги стоят женщины с детьми, а по дороге, наскоро перевязанные, идут, ползут раненые. Женщины плачут, поят их молоком. 1943 год. Август. Так называемая Курская дуга, а для нас – кошмар, ад. Мы не можем пробраться в деревню, не тронутую войной. Сидим в блиндажах.   Метрах в ста от нас, на опушке леса, идёт бой. Пули влетают к нам сзади, сбоку, но в нас не попадают. Я около бабушки и слышу её слова: «Внучечки, креститесь, креститесь!» Мудрая женщина была моя бабушка. Когда фронт приближался, она взяла нас троих и тайком покрестила в церкви (отец был коммунистом, и нас она называла нехристями). Садится солнце. Всё сильнее крики раненых на «нацменском» языке. Их никто не выносит с поля боя, так как поле под обстрелом. Никогда не забуду, как попало военным от Георгия Константиновича Жукова за то, что население во время боёв находилось на передовой. Спасибо Жукову, он спас нас: переправил по «коридору» в деревню, где не было войны.

         Наша деревня, оказывается, была последним пристанищем немцев, потому как с августа они уже бежали, а наши солдаты, уже хорошо вооружённые, с жестокими боями погнали фашистов… Идут на запад солдаты, и мы с ними. Идём по обочине дороги вместе со своими кормилицами коровами. Наша Манька ранена в ногу, хромает. Но мы ведём её: бабушка – впереди, сестрёнка погоняет Маньку лозиной. Я несу кастрюлю, мама – перину, которая спасала нас, когда мы останавливались на ночлег в чистом поле. Дорога занята войсками. Просто лавина солдат на мотоциклах, танках. Все они движутся непрерывным потоком. Отчётливо помню спускающихся с холма мотоциклистов.

         Дорога узкая. Нам далеко от обочины нельзя идти, так много неразорвавшихся снарядов, мин. Они и потом разрывались по полям, лугам, убивали мальчишек, животных…

       Подошли к деревне, если можно было назвать деревней чёрные трубы, возвышающиеся над землёй. Эту минуту мне никогда не забыть. Был страшный, протяжный вой деревенских баб. Они упали на своих коров, и слышен был дикий бабий крик. Мы, дети, не плакали. Пока шла война, мы моментально повзрослели и в 5-6 лет выглядели маленькими взрослыми. Конец августа, и на всю деревню всего два дома. У кого были мальчики-подростки, те выкопали землянку для зимовки, а остальные собрали подсолнухи да кукурузу и построили шалаш. Постелили сено. Не было ни единой тряпки, так как бомбы попали в погреб, где прятали перины, подушки. Всё сгорело, и документы в том числе. Госпиталь ушёл вперёд, не было никакой медицинской помощи. Глубокой осенью вся деревня собралась в двух сохранившихся домах - на полу, в углу, на полатях, на соломе. Особенно тяжело было московским беженцам. Вши, голод и начавшийся тиф сгубили многих. Заболели мама и старшая сестра. Нас чудом не тронула эта страшная болезнь. А мама и Люба в беспамятстве в бреду пролежали долго, и опять от неминуемого голода спасла нас бабушка. Мы пили молоко без крошки хлеба. Мальчишки – подростки из снарядных корпусов сделали «мельницы», в них мололи жито, пшеницу и кукурузу. Я до сих пор помню вкус мамалыги. Мне казалось, что лучше этой еды нет ничего на свете. Мы босиком (за три года войны из туфелек выросли), босые, без штанишек. Первое платье тем летом мама сшила цыганской иголкой из солдатской плащ-палатки. Мы с младшей сестрой ходили долго в таких платьях, нестиранных, так как мыла не было совсем. Стирали женщины золой, заваренной и процеженной сквозь мешковину.

       Весной открылась в одном из сохранившихся домов школа. Собрали туда всех переростков. За годы войны моей старшей сестрёнке исполнилось 11 лет. Ребята дразнили её «тётей Любой». Прибежала, помню, Люба домой со слезами и с тех пор не училась. Получила всего четырёхлетку. Шла ещё война. Сорок четвёртый – сорок пятый годы были голодные. Засуха высушила наскоро засеянные поля. Начался такой голод!. Но диву можно было даваться, какими терпеливыми и мужественными были дети! Я не помню, чтобы кто-то из нас попросил хлеба. Низко надо кланяться всему взрослому населению, которое стойко переносило тяжкое житьё, опухшим детям, падающим в голодные обмороки. Молча хоронили тех, кто подрывался на минах.. Низкий поклон природе белгородского края, где можно было весной ходить босиком и питаться подножным кормом. Сначала это мёрзлая картошка на полях (хорошие котлеты без грамма муки!), потом корешки, чистая родниковая вода, конский щавель на лугах, из которого тоже пекли в печке котлеты, лебеда, паслён и… молоко. Я помню, бегаем на улице до тех пор, пока не польётся кровь из носа (мы научились останавливать её холодной водой). Бесконечные игры в войну. Я не знала, что такое кукла. Шили мы мячики и кукол из тряпок. Брови, нос рисовали фиолетовыми карандашами. Первую куклу я увидела у родившейся сестрёнки уже на Дальнем Востоке, Мне тогда было 15 лет. Вместо пятимесячной сестрёнки в куклы играла я.

       Благодатный край – белгородщина. Летом мы на лугах. Идём, скрываясь в зарослях валерианы, белой кашки. Запахи – просто чудо! Это шла наша реабилитация после страшной войны. Наконец-то пришли задержавшиеся письма и похоронки. Пришло и нам извещение, что наш отец, старший лейтенант, командир роты связи, пропал без вести в июле 1941 года. Все получали за погибших пенсию, а мы – две булки коммерческого хлеба, за которыми мама ходила за семь километров от деревни. И, между тем, маму не отпускали из деревни до 1949 года, потому что без документов, потому что была на оккупированной территории. Давали на трудодни малую долю только бабушке. Мы не получали ничего, несмотря на то, что мама день-деньской доила колхозных коров, а Люба пахала весной землю на быках, прорывала свёклу, работала на току, на сенокосе. А ведь сестре было всего одиннадцать лет.

       Однажды мне, уже взрослой, рассказала Люба, как они с Колькой, таким же одиннадцатилетним, как она, пахали поле на быках, путали «цоп» с «цабэ», и оттого быки не слушались. Колька был за плугом, он не плакал, а Люба заливалась слезами. Мы, маленькие, тоже работали в поле босиком, собирали колоски для колхоза, веяли зерно на току.

Никогда не забуду день, когда организовали всех колхозников, чтобы похоронить мёртвых. Их останки мы нашли в яру, отделявшем колхозное картофельное поле от выгона. Я вместе с другими ребятами переносила эти останки в братскую могилу голыми руками.

       Подросли мальчики. Стали возвращаться раненые солдаты. Начались свадьбы. Рождались дети. Бедные деревенские свадьбы! Там могли быть и слёзы, и веселье от души! Невесту наряжали в марлевую накрахмаленную фату с искусственным венком, и не было невесты краше! А свадьбу праздновали всей деревней. Нас, маленьких, тоже садили за стол. Потом пели песни: русские, украинские, пели красиво, протяжно, и были солисты и подголоски. Русская душа пела, несмотря на горе, разруху, голод, холод. Пели «Степь да степь кругом», «Ой ты, хмелю-хмелю», «Распрягайте, хлопцы, коней!» и другие. Собирались у кого- нибудь из солдаток, сначала плакали, потом одна из них запевала(чаще всего мама, она очень хорошо пела). Мы слушали на завалинке. Не играли, а впитывали песни о милом, который не вернулся, о степи, где погибал ямщик, о Катюше. Нам всё это было близко, как будто всё, что случилось в мире, начиналось и происходило у нас, в деревне. Кругом - кровь, голод, похоронки, а люди были добрые, помогали друг другу, делили вместе и горе, и радость. Я не слышала за всё это время матов ни от кого, даже от вернувшегося с фронта без ноги солдата. Он никак не мог смириться со своей инвалидностью, устраивал посреди деревни «кулачные бои», но не ругался.

       Помочь - я знаю это слово с малых лет. Пришла помочь и к нам: вся деревня собралась делать нам мазанку. Это плетёная изба, забросанная коровяком, смешанным с глиной и соломой и побеленная мелом. Участвовали и мы, дети: месили смесь ногами в «цыпках». Пришёл дедушка с войны. Сапёр, он воевал две войны, был в первую мировую в плену, пришлось воевать и в Отечественную. Поехали колхозники в брянский лес, привезли на быках брёвна для строительства домов. Я помню, до 1949 года эти брёвна лежали у нас около сгоревшей хаты. Дедушка работал день и ночь в колхозе. Пилил для колхоза доски (для себя было некогда). Мы целое лето – на речке, в яру, на лугах. И всё это босиком. Помню, собирали тёрн. У него большие шипы. Они впивались в ноги. Раны воспалялись, и, кроме хлеба с солью, к ним ничего не прикладывали. Три дня такая рана нарывала, а потом – ничего. И снова – в яр, в запахи, особенно в так называемой «божьей травки». От этих запахов   сердце и дыхание замирало. А вечерами женщины на лужайке вспоминают прошлое. Мы крутимся здесь же, слушаем. Набегаемся за день босиком, а ноги мыть нечем, нет мыла. Цыпки лечим «народным» способом.

         Пели в садах соловьи, а на небе всходила вечерняя звезда. С тех пор такой чистой и большой звезды я не видела ни разу. В конце деревни мальчик, мой ровесник, играл на сохранившейся гармошке. Девчата и парни «улицей» пели частушки – одна другой краше. Танцевали польку, краковяк. А кто- нибудь из девчат выходил в круг и выплясывал такие «колена», что дух захватывало. Красивые девчата на «белгородщине». Мне кажется, в других областях красивее нет.

             Пошли мы и в школу. Это был 1945 год, сентябрь. Мама поехала в Белгород взять у родственницы вещи, чтобы перешить их мне для школы. Я побежала, не дождавшись мамы, за девчонками, босая, грязная, в грязном платье…Учительница осмотрела всех и отправила меня домой. Наконец, приехала мама, перешила на руках вещи, которые дали ей родственники в Белгороде, сшила тряпичные тапочки, тряпичную сумку через плечо и отвела меня в школу. Я помню это счастье и радость – ходить в школу. Букварь был один на две деревни, мы передавали его до самого вечера из рук в руки. Писали мы на старых газетах, жёлтых бумажных мешках, а чернила делали из красной свёклы или бузины. До школы я не знала ни одной буквы, но радость встречи с книгой, стремление учиться было необыкновенным, и я сразу стала отличницей. Дед с войны привёз две тетради с лощёными листами, и моё чистописание было самым лучшим. Во втором классе, в самом голодном послевоенном 46-ом году, мы с сестрёнкой получили «премию»- полмешка мороженой картошки. С какой радостью мы несли её домой! Трудно было зимой и весной. Солдатские ботинки на детскую ногу были одни на двоих. По очереди с сестрой носили их в школу: я – до обеда, Тамара – после обеда. Зимой, если сестра выходила кататься с горки первой и увлекалась, я сидела у замёрзшего окна и поджидала её. Мне ведь тоже хотелось гулять. Иногда я выбегала кататься в мокрых ботинках и каталась при луне. А весной половодье заходило в хату, от него не было спасенья. Мы в «бурках» без галош добирались до школы через бесконечные ручьи. Можно удивляться: мы мало болели простудными заболеваниями. Мучила нас от мала до велика малярия. Играть в прятки в соседнюю хату мы пробирались босиком по заснеженной завалинке. А чуть покажутся проталины на выгоне, становились на оттаявшие пятачки земли, от которой шёл пар, и играли в «кандалы закованы»…

     Я часто думаю, отчего сейчас так не добры люди друг к другу, отчего так жестоки и теряюсь. Мы не воровали ничего: ни в поле, ни в огороде. А если кто-то вынесет кусочек хлеба на улицу, делили его на всех. Я помню одну из девочек, тоже эвакуированную, у неё дедушка каким-то чудом сохранил пасеку. Ей давали в школу кусочек мёда. Она никогда не ела одна. Нила, так её звали, делилась с нами.

       Наконец, пришла к нам в деревню задержавшаяся «гуманитарная» помощь 2-го фронта. Нам с Тамарой досталось по платью. Очень красивые платья, но уже гнилые, в дырах. Долго шла до нас так называемая «помощь». Мама зашила дырки на платьях и подшила по нашему размеру. Радости моей не было предела. Это был уже 1947 год. Я кружилась, на зависть девчонкам, танцевала и представляла себя артисткой.

       Мы продолжали учиться в школе. Отец оказался прав, когда говорил, что учиться будем хорошо. Мы бежали в школу с большой радостью. Наших учителей не было лучше на всём белом свете. Они чутко понимали нас, наши беды, были строги к нам в учёбе, но бесконечно добры в жизни. Помню Новый год. Я впервые увидела ёлку. Она стояла в школе, наряженная бубликами из ржаной муки, которые испекли и повесили учителя. На радость нам, воспитатели в конце праздника сняли эти бублики и подарили нам, детям. Таких вкусных изделий из теста я больше никогда не ела.

       Уехала моя первая учительница, красивая девушка. За ней приехал вернувшийся с фронта жених. Наши учителя понимали, что долго сидеть на уроке нам трудно: мы голодные, у всех малокровие. Они устраивали большие перемены, мы все высыпали на улицу и играли. Я не видела в ту пору ни одного курящего мальчика. Росли мы среди конопли, льна, мака. Все знали, что из конопли делают верёвки и конопляное масло, и больше ничего. А маки на огороде! Они зацветали роскошными пёстрыми цветами. Можно было стоять возле них и любоваться. А чуть головки образуются, и мак был ещё не спелый, мы ели его. Весной на заливных лугах на льдинах сидели зайцы, как у дедушки Мазая. Однажды летом я поймала большого зайца и принесла домой. У нас в это время, в самый разгар страды, нечего было есть. Из еды помню только суп, который мы забеливали молоком. Но мама моя велела отнести зайца назад и выпустить на волю. Да я и сама ни о чём плохом не помышляла.  

       Переходим по плетёному мостику нашу речку и оказываемся на лугу, где растёт щавель, и то тут, то там из-под ног взлетают перепёлки. Они сидят на яйцах: красивых, рябоватых. Мы и не подозревали в ту пору, что перепелиные яйца можно есть, а перепёлок ловить, потому и росли добрыми, порядочными. Природа, в которой мы выросли, воспитывала в нас добрые чувства. Цветы и траву мы рвали только в Троицу, чтобы украсить зеленью свою хату.

         В 1949 году я окончила начальную школу. С отличием. Пример учителей определил мою будущую профессию. Я играла не только в тряпичные куклы, но и в школу. Усаживала малышей на лужайке и «учила» их.   Школа – семилетка была в семи километрах от нас, в Прелестном. Надо было очень рано вставать, идти в школу, а вечером возвращаться домой. Когда делать уроки? Света в колхозе не было, а под потолком еле светились, наполняя хату чадом, «коганки», сделанные из растительного масла и серой ваты. «Семилинейки» были не у многих.

       Мама прилагала огромные усилия, чтобы получить хоть какую-то бумагу , удостоверяющую личность. Наши свидетельства были наполовину сгоревшие. На родине моей, Льгове, Курской области, жила мамина сестра тётя Валя. Меня решили отправить к ней учиться в пятый класс. Всю осень я жила во Льгове у тёти и ходила в пятый класс. В ноябре приехали все наши, сняли комнату у бабушки. Картошка, которую мы привезли, заканчивалась, денег не было, не было и работы в разбитом немцами Льгове. Помогли друзья мамины, музыканты духового оркестра, в котором она играла до войны. Она устроилась на пищекомбинат, в котором работала раньше. Любу определили на пивзавод в Рыльске, это под Курском. Стало немного легче. За отца мы получали на троих сто рублей, потому что в похоронке было не «погиб», а «пропал без вести» (в июле 1941 года). Мы и тому были рады. Мама отдавала деньги нам, чтобы купили школьные принадлежности. Её жалели люди, приносили кое-какие вещи, она их перешивала нам. На весь школьный год мама шила нам по одному ситцевому платью с коротким рукавом.            Школа отапливалась печами. Было холодно. Но, несмотря на это, мы с сестрёнкой учились хорошо. К Новому году я стала отличницей. Здесь впервые мы нарядили дома свою ёлку. настоящими игрушками. Радости не было границ.

                 Город по-прежнему стоял в руинах. В центре был разрушенный медицинский институт. В школу стали возвращаться с войны учителя-мужчины: по истории, военному делу, физике. Приехала молодёжь, закончившая в Курске учительский институт. Запомнилась мне красивая, молодая учительница   биологии. Как увлечённо она рассказывала о тычинках и пестиках! Не было только учителя по немецкому языку. Вернее, уроки были, учителя вводили в класс учительницу-немку, настолько старую, что она сама идти не могла. Дети шумели, ничего не было слышно на уроках. Мне пришлось заниматься самообразованием. Получала пятёрки за отличные переводы, а вот с разговорной речью… Так дети мстили за обожжённое войной детство.

         Зимой мы занимались в струнном кружке при доме культуры. Мама играла там же в духовом оркестре. Летом мы, как и в Прохоровке, были на речке, в бору, в ярах. Всё   лето – босиком по раскалённому песку, которого на берегах Сейма было предостаточно. У тех девочек, у которых отцы вернулись с фронта, были велосипеды, и мы по очереди на них катались. Маме тогда было 35 лет. Она любила и ждала отца десять лет. Мужчины предлагали ей руку и сердце, но она надеялась, что отец вернётся. Тут я закончила с отличием семилетку, и мы поехали в Курск, отдали документы в музыкальное училище. Мне      было 15 лет. И когда приехал с Дальнего Востока строитель, молодой, красивый, голубоглазый мужчина, мы взяли с него слово, что он дальше будет нас учить и «продали» маму. Так, в 1953 году мы покинули малую родину и оказались в Комсомольске-на-Амуре.