Другие и их другая жизнь

На модерации Отложенный

Каждое утро в восемь часов, я иду в столовую. На завтрак. Еще темно. Пританцовывая от холода, я слышу как хруст снега отзывается на передвижение моих ног. Это как музыка, когда пальцы музыканта извлекают из клавиш инструмента гамму волшебных звуков. Мне кажется очевидным, что если послушать хруст снега под моими ногами, то легко понять, в каком состоянии я нахожусь. Это понимание заставляет меня прислушиваться к звукам, которые издают окружающие меня люди. Это не просто слова, предложения – это гамма звуков и знаков, часть которых недоступны моему пониманию потому, что людей, которые меня окружают, здесь называют сумасшедшими. Мне не нравится это определение и я называю их - «иностранцами». Я живу среди иностранцев.

Я иду вдоль белых корпусов Психо-Неврологического Интерната – ПНИ, как написано на металлических воротах. Холодно. Каждое утро мне встречаются несколько человек, в руках которых большие помойные ведра, до предела заполненные ночными отходами жителей интерната. Когда они здороваются со мной или просто кивают головой в ответ на мое приветствие, то делают это настолько волнительно, что часть помоев непроизвольно выплескивается на белый снег… и в этот момент я, вдруг, понимаю, что хруст снега от их ног совсем иной, чем от моих. Меня это настораживает, но я понимаю, что их обувь более мягкая и ступают они мягче на снег и лишь по необходимости давят некоторые кристаллические решетки снежинок. Мне нравится эта естественная деликатность.

Я вхожу в столовую вместе со всеми и вместе с парами холодного воздуха из открытых дверей. Снимаю свою нелепую шапку, купленную по случаю морозов в Новосибирске и не менее нелепый пуховик ядовитого цвета канадского производства. Я понимаю, вся эта нелепость в одежде делает меня чем-то ближе к людям, среди которых я живу. Я становлюсь похожим на них. Конечно, это еще не медицинский факт, но уже внутреннее ощущение.

У них у каждого своя алюминиевая ложка. Каждый свою ложку носит с собой. У меня нет своей ложки потому, что я гость и ни чем не болен, разве что страдаю от простуды и повышенной температуры тела. Нас кормят из одного котла, но меня приглашают в отдельную комнату, где выдают ложку, вилку и даже нож. Однако, я замечаю, что через несколько дней мне начинают давать только ложку и мысленно я принимаю этот как знак того, что уже и для обслуживающего персонала я становлюсь больше похож на них – иностранцев. Так, совершенно естественно, я все чаще и чаще принимаю пищу в общем зале, подсаживаясь за стол к тем, с кем накануне общался или кого фотографировал.

После завтрака, в ожидании рассвета, я возвращаюсь в свою комнату и что-нибудь пишу в тетрадку с надписью «физика», купленную в местном магазинчике по случаю «отоварки». Отоварка – это получение товара иностранцами по безналичному расчету. Каждый «иностранный пациент» получает денежное пособие от нашего государства, часть которого идет на нужды интерната, а оставшуюся часть они могут потратить сами в местном магазине. Но деньги им не выдают, они получают сразу товар, а потраченную сумму списывают с их счетов в пользу магазина. Как я выяснил, большинство иностранцев практически ничего не понимают в деньгах – в их стоимости и в их значимости в нашей стране. Деньги для них не представляют практически никакой ценности. Если какого-нибудь иностранца впустить в наш мир, то, наверное, он очень быстро умрет. Не потому, что на него все будут показывать пальцем и подчеркивать не только его умственную отсталость, но и внешнее уродство, нет, он умрет от того, что система, в которой он родился и живет, не существует в обществе нам подобных. У нас существует другая система, лучше или хуже – не важно, но эти две системы, если и соприкасаются, то только в точках сингулярности. Смешно, пишу в тетрадке по физике и хочется словечки использовать из физики. Сингулярность – сжатие пространства и времени в одну точку – бесконечно малую величину. Вот в такой точке я себя теперь и ощущаю…

Как только из-за леса появляется Солнце и снег начинает блестеть в глазах, а не только хрустеть под ногами, я беру камеры, штатив, стойки и иду снимать в один из белых корпусов интерната. В принципе, как и у каждого из иностранцев, у меня здесь нет определенных задач, я сам себе их выдумал и приехал сюда по доброй воле для их осуществления. Я учу нескольких человек снимать, хотя это трудно назвать учебой. Скорее я больше наблюдаю за ними и потом, долгими темными вечерами смотрю их фотографии, пытаясь понять, что они думали, когда снимали, что хотели сказать, так как все мои ученики говорят не словами, а только звуками-жестами, и мне кажется, что камера может расширить их круг коммуникаций. Просто нужно больше времени для понимания. Я записываю свою наблюдения в тетрадку по физике, провожу некоторые визуальные или фотографические тесты, придуманные мной или взятые из книг. Иногда, отчаявшись, иду в медблок, чтобы почитать историю болезни того или иного… И не нахожу утешения. Почти у каждого в графе «образование» написано как приговор «Необучаем», причем написано тогда, когда человеку было лет 5-6 от роду. Я успокаиваю себя тем, что не доверяю психиатрии как науке, а больше верю в возможности человека, и с каждым днем вижу, что могу их чему-то научить. Но я не учитель, просто их никто, никогда и ничему не учил.

И, все-таки, я чему то учу, потому что учусь сам. Я стал замечать иные окружающие меня содержания и пространства, которые не замечал раньше, потому что внимательно слежу за своими учениками и пытаюсь понять. Они помогают мне в этом, но я не уверен, что я помогаю им. Я пытаюсь войти в их мир намеренно и сознательно, но они вряд ли могут проделать ту же процедуру со мной и в обратном порядке. В этом я вижу фатальную несправедливость, и это меня угнетает. Если это игра, то игра в одни ворота – часто кажется мне. Но когда я показываю им фотографии и вижу, как гримаса патологического равнодушия меняется на подобие человеческой улыбки – то я чувствую к этому свою причастность и это оживляет меня изнутри.

Вместе с Пашей мы решили снимать портреты всех проживающих в интернате. Я говорю «мы решили» потому, что частично научился понимать Пашу, а Паша научился понимать меня. Мы больше не иностранцы по отношению друг к другу, а скорее всего фотографы. Немного странные фотографы. К сожалению, Паша категорически против, если кто-то еще из иностранцев желает заниматься фотографией. Иногда его протест перерастает в открытую агрессию против желающего завладеть камерой хотя бы на несколько минут. Он готов ударить, но не делает это, а просто злобно оглядывается в мою сторону, ища поддержки, но не находит ее. Кроме того, у него есть определенные виды и лично на мою персону. Он всем объясняет, что я скоро поселюсь в интернате навсегда и буду жить в его комнате, вместе с еще тремя иностранцами, двое из которых с трудом могут передвигаться в пределах комнаты. Однажды Паша даже показал мне место, где можно поставить еще одну кровать, на которой я мог бы спать. Я трачу много сил и энергии, уговаривая его на компромиссы и призывая к разуму. Но в минуты отчаяния и цинизма мне кажется это смешным – призывать к тому, чего просто нет.

В конце концов Паша обиделся и на меня, перестал не только разговаривать на нашем с ним языке, но даже не замечал меня, а при моем обращении к нему просто издавал звуки ненависти. Поэтому я тоже перестал на него реагировать. Но это продолжалось недолго. В сторонке он наблюдал, как я снимаю портреты - и как только мне была нужна какая-то помощь, то он пытался послать мне кого-то на помощь из иностранцев, но поскольку не мог быстро объяснить им какого рода мне нужна помощь, то в итоге стал помогать сам. И вскоре, я просто прочитал в его глазах, он опять хочет взять камеру и снимать. Я ответил: «Бери!»- и этого было достаточно для понимания и перемирия.

Пока я перекачиваю с камер на компьютер снятый нами материал, Паша ковыряется в моих вещах из которых ему больше всего нравятся мои вельветовые джинсы, футболка с надписью «Лента.РУ» для прессы, моя шапочка и американские армейские ботинки.

Я уже понимаю, что видимо всего этого мне предется лишиться и это лишь вопрос времени. Мне не жалко, просто у меня останутся только одни штаны. Потом мы садимся пить чай, и только тогда он спрашивает меня по поводу вельветовых джинс. Я соглашаюсь, но ставлю условие, что отдам ему ждинсы только в том случае, если он прекратит не только писаться в штаны, которые у него ужасно воняют, но также не будет ссать под моей дверью прямо на белый снег. Паша немного думает или делает вид, что думает и быстро соглашается. К слову сказать, я не замечал нарушений наших с ним договоренностей.

Когда вечером я остаюсь один, то смотрю фотографии. Первые 142 портрета вызывают во мне желание среди ночи бежать в ближайшую деревню, купить бутылку водки и выпить ее залпом прямо на пороге магазина. Я еще никогда не видел так близко и в таких количествах невероятного сочетания безумия и уродства в лицах людей. Хотя по правде сказать, вглядываясь в лица людей в московском метро, мне тоже казалось, что среди сотни лиц лишь одно лицо иногда встретится красивое. Красота и уродство – не прямо пропорциональны. Вместо того, чтобы банально напиться, я стал искать оправдания, зачем я это делаю, зачем снимаю дурацкие портреты в прямом и переносном смысле? Ответа не было и мы продолжали снимать до тех пор, пока не сделали портрет почти каждого обитателя интерната. Я обработал 421 файл, скопировал их на отдельный диск и передал все портреты для личных дел в медицинский блок. По правде сказать, это было мое алиби. Но я не стал бы снимать только ради алиби. Поэтому вопрос остался открытым, но я должен найти на него ответ…

Сегодня после обеда к нам в интернат приехал поп и редкие занятия в школе по «программе номер восемь»* – отменили. Поэтому вместо того чтобы снимать школу, мы пошли снимать попа, который организовал свою нехитрую службу в местном клубе. Помещение было маленьким, а желающих помолиться оказалось больше, чем желающих учиться. Некоторым иностранцам от тесноты и обильного дыма ладана становилось плохо, но они с каким-то упорством и навязчивостью продолжали креститься. Смешно сказать креститься: некоторые просто били себя кулаком по лбу и в живот. Другие просто кругами водили руки вокруг своей головы, но были и те, кто крестился правильно, как научил их священник перед началом своей службы.

Видимо священнику было трудно чувствовать необходимую обратную связь, и он стал настойчиво просить подпевать ему последние строки песнопений, но так получалось, что вместо «Радуйся Небесная, Невеста Неневестная» ему неуверенно, не в лад и и не в такт вторили как: «радуйся невеста не небесная». Потом священник решил прочитать проповедь, ужаснее которой я ничего не слышал, а когда кто-то из иностранцев спросил его: «Когда будет Второе Пришествие», священник ответил, что никто этого не знает, кроме Бога… не знают ангелы, не знают апостолы, не знает даже Сын Божий – Иисус Христос, только Бог знает… После этого священник переключился на тему примитивного антисемитизма и сказал, что когда будет Второе Пришествие, то «все евреи будут землю грызть…» Так и сказал. Потом стал объяснять иностранцам, что Бог – это Троица и что в каждом человеке есть Троица – Бог. Почему? – Потому, что палец состоит из трех частей, рука состоит из трех частей, нога состоит из трех частей и тело состоит из трех частей… Поэтому, если человек лишается пальца, руки или ноги, то Бог все равно в нем остается. Я же подумал, если человек лишается только головы, то в нем остается Бог?

По окончанию проповеди священник стал раздавать алюминиевые нательные крестики и картонные иконки… Всем не хватило, и одни иностранцы, кому достались иконки и крестики, тотчас стали хвалится перед теми, кому ничего не досталось. Можно было бы подумать, что не так уж Бог справедлив и всемогущ, как нам хотелось бы, а можно было бы и подумать, что Он как раз справедлив, лишая одних и давая другим и всемогущ потому, что «Бог может сделать всё, что сам пожелает».

В конце концов, как я когда-то пожаловался директору, что в комнатах и коридорах нет фотографий, так и священник сейчас посетовал на то, что ни в одном из корпусов не висят иконы и святые образа… Мне показалось это забавным: вот образ реальности, искаженный фотографией и вот образ духовный, искаженный религией… и вот два представителя: «охотник за реальностью» и «охотник за душами». Все остальные – сумасшедшие.

Есть только один корпус в который по договоренностям мне запрещено заходить – «теплица». Теплица потому, что там живут «овощи». Как и Паша, я тоже стараюсь соблюдать договоренности, но мне трудней потому, что мое любопытство преобладает над обязательствами, но я нашел компромисс в том смысле, что если я буду «случайно» ходить мимо «теплицы» и время от времени заглядывать в окна, то это не нарушит моих договоренностей с директором с одной стороны, а с другой – мне вряд ли удастся что-то снять «запрещенное», но при этом, я смогу удовлетворить свое любопытство. Это «запрещенное» было очевидным – там живут люди, у которых сохранились только рефлексы животных. Иногда, еще летом, сквозь мутные стекла окон, я замечал абсолютно голые тела мужчин или женщин в каких-то невероятных позах. Видел, что они могут рвать на себе последние одежды, пытаясь от них освободиться как от ненужного хлама… Но больше всего врезалась в память молодая женщина, абсолютно голая, с красивым телом и безумными глазами, она подошла к окну и сквозь меня стала смотреть в даль как в бездну. Мне показалось тогда, что это было мое «свидание со смертью», но когда я поднял камеру и стал снимать, то на снимках уже не было того чувства, которое я пережил – ужас в своей душе.

Я встретил ее еще один раз. Сегодня. Санитары, видимо, накачали ее медикаментами, немного приодели и привели к нам с Пашей в другой корпус, чтобы мы сняли ее портрет. Я сразу узнал ее. Ее полупрозрачная кожа и полная отрешенность напомнили мне описания мертвых, но красивых из Гоголя. У него все красивые – мертвые и бледные, а все уродливые – живые и краснощекие. Удивительно поэтическая любовь к жизни.

После заката Солнца я не снимаю фотографий, несмотря на то, что часто использую искусственный студийный свет. Просто придумал такое правило – быть солидарным с Солнцем. Ночью я смотрю фотографии, которые сделал днем. И чем больше смотрю, тем меньше понимаю, почему, сидя в Москве, я решил, что если повешу эти фотографии в комнаты, коридоры интернета, то это непременно должно понравиться иностранцам? Разве они не понимают как уродливо или нелепо выглядят на этих фотографиях? Может быть действительно будет лучше, если вместо фотографий самих обитателей на стенах останутся обычные репродукции собачек и кошечек? Может им так будет спокойней как многим домохозяйкам, украшающим свой быт подобной ерундой. Или, наверное, более правильно заполнить пустые пространства иконами и образами святых… Пусть себе молятся, не сознавая кто они и зачем это делают. Но с другой стороны, может быть они тоже считают, что это мы, а не они выглядят как уроды? И что мы, а не они безумны. Возможно же такое… Или возможно, что они вообще не считают себя уродами или красавцами, они просто воспринимают себя такими, какие они есть. И радуются этому. Разве это плохо? По-моему хорошо. По крайней мере я не слышал слов, что кто-то из них сказал бы мне: как я хорошо получилась на этой фотографии или наоборот – я выгляжу здесь как дура… Реакция была только одна: узнавание и радость. Радость. А что чувствуем мы, когда смотрим на эти фотографии? Что я чувствую? Я чувствую, что среди нас есть безумные, душевнобольные, уродливые, умные, талантливые, красивые… и что не должно быть системы, которая разделяет нас, а должны быть мы – люди. И если мы действительно являемся людьми, то как в безумстве, так и в уродстве должны уметь чувствовать сострадание. И только после этого мы сможем жить вместе. Без системы. Даже без сознания. Но всегда с чувствами.

*– программа министерства образования для психических больных