Валерий Рыженко...Боль, которая не отпускает

На модерации Отложенный

 

 

                           

                                Моему близкому другу, Валерию Андреевичу, его погибшим и умершим боевым товарищам, посвящается эта работа...

 

                      

СУДЬБА ОФИЦЕРА. НЕПРИКАЯННЫЙ.

 

                           

     «Кто-то все равно мне будет мстить».

       Встретил я его, когда выходил из гостиницы «Интурист». Я бы не узнал его и прошел бы мимо, если б он не окликнул меня.

- Валер. Не узнаешь? Или узнал, да здороваться не хочешь? Боишься?

           Бывший слушатель «Вышки» Саша Кузнецов.

           Поздоровались.

- А что ты тут делаешь, - спросил я.

           Он вяло усмехнулся.

- Работу ищу. Пойдем, поговорим, если не... Я же, как прокаженный. А у тебя погоны.

   Мы прошли в Александровский садик, сели на лавочку.

- У меня к тебе просьба, - сказал он.

           Тогда я его просьбу воспринял с улыбкой. Странной она мне показалась.

– Я не прошу тебя помочь мне. Теперь это уже не нужно. Поговорю с тобой и буду искать другой выход. Ты же в «Вышке» писал рассказы. Напиши обо мне. Может, когда – нибудь опубликуешь. Не хочется пропадать просто так. Хотя я и раньше толком не жил, а пропадал. Напишешь? Дай слово.

         Сколько лет прошло? Много. Решил я выполнить его просьбу и сдержать свое слово.

- Ты знаешь, - начал он, - у меня складывается впечатление, что кто-то, как бы поставил целью всей своей жизни мстить мне. Ты же помнишь, каким я был в «Вышке». Вся жизнь потянулась с «Вышки». На семинарах по научному коммунизму я говорил: Маркс, Энгельс, Ленин не боги, и молиться я на них не собираюсь. Сходило с рук. Так думал я. Оказывается, нет. Подводного течения я не замечал. А в жизни всегда есть подводные течения.

          После окончания меня послали на работу в Восточную Германию. В один из особых отделов. Молодой был. Не нравилось мне, как работал мой шеф. Много шума, бестолковщина, а результатов с гулькин нос. На собраниях я в первых рядах. Говорил шефу: не важно, Александр Михайлович, что Вы полковник, а я лейтенант. Важно, что мы оба коммунисты. Для партии работаем.                 Запомнил он это. И ждал момента. И дождался. Я же, как и ты, в «Вышке» увлекался философией. Не бросил ее и когда работал с Александром Михайловичем. Он знал об этом. И придерживался мнения, что офицер КГБ этим не должен заниматься. Дескать, Гегель, Кант, Фейербах – пустяки. Не те люди, с которыми нужно работать. Преувеличил я, но что-то подобное говорил шеф.

             Он усмехнулся. В первый и последний раз во время своего рассказа.

-Агентуру вербуй. Это твое дело. Помирились мы с ним, когда его турнули из КГБ. Приезжал к нему в Волгоград. Он мне говорил: ты сам ушел, а меня вытолкали. Так вот. Контры с шефом, напряженка на работе привели к тому, что я переутомился. Страхи, тревоги, усталость. Доходило до того, что, когда я разговаривал на немецком, у меня тошнота появлялась. Рвать хотелось. Возненавидел я тогда немецкий.

       Обратился к шефу: отдохнуть, полечиться. Да, какие разговоры, Саша. Завтра в наш лучший госпиталь. Ну, а завтра привезли меня в госпиталь. В отделение психиатрии.

          А ты знаешь, что это такое, когда мужик с нормальными мозгами сидит среди дурачков. Это – страх на всю жизнь остаться среди них. Там во дворе была клетка с диким кабаном. Так я подходил к клетке, смотрел на кабана и думал: вот и я могу остаться в такой клетке навсегда. Шеф был уверен, что так и будет. Не выберусь. Но нас же не напрасно учили и натаскивали. Я волю в кулак. Выбрался. Через полгодика пошла новая волна. Приехал из Дрездена. Иду домой. Был, как раз мой день рождения. Навстречу жена. В слезах. Попала она к немцам в полицию. Золотишком занималась.

         Я в полицию. Думал, вытащу. Шеф полиции был знакомым. Поздно. Информация о жене была в руках Александра Михайловича. Он и использовал ее по назначению.- Отправляем тебя в Союз. А можем и не отправим, если ты разведешься с женой. Знал, куда бить. На совесть ударил. На карьеру. Я при нем сел и написал рапорт Андропову: не могу служить в КГБ по моральным соображениям. Почему-то никто не обратил внимания на формулировку: не могу служить по моральным соображениям.  

      Из партии не выгнали, а что такое в то время: выгнать из партии, выговор не объявили. Сразу меня не уволили. Послали в Киев. Три месяца держали. Разговоры: мы на тебя такие деньги затратили, а ты не хочешь работать. Сам знаешь, как и чем нас тогда убеждали.

      Я им в ответ: вы же понимаете, что случай с женой и мой рапорт – это же крест на мне. При первом удобном случае, при проколе любой упрекнет меня: а помнишь. Удавка на всю службу.

      Отпустили. Уехал я из Киева в Москву. На прощанье мне сказали: призовем, вернем, когда нужно будет. В Расторгуево - городок по Павелецкой дороге квартиры своей не было, жил в квартире тестя. Не заладилось. Я же скрыл от тестя и тещи случай с женой. Сказал, что прокололся на работе, вот и уволили.

      Они меня допекали: самолюбивый, чистюля, не любишь голову клонить, работал за границей, такие деньги получал, а теперь нищета. Говорил я жене: уйдем на квартиру. Не выдержу я. Нет. Не хотела. Сорвался я и ушел. Чемоданчик в руку, пару костюмов. А куда шел, и сам не понимал. На Курском вокзале три дня на лавках лежал, пока не встретил Толю Горохова. Он тоже ушел из КГБ. Рассказывал мне.

          Служил в Феодосии. Противна была служба. Начал пить. Набирал вина, уходил в степь и до утра пил. Однажды он чуть не замерз. Запомнились мне его слова: ты, Сашок, не знаешь, что такое тепло, а я знаю, это когда приползаешь к порогу и чувствуешь, как из квартиры тянет теплом.

      Он забрал меня и стали мы жить с ним в однокомнатной квартире тети Нади. Помнишь официантка из столовой в «Вышке». Пил Толька страшно. Запои неделями. Под кроватью батарея бутылок сладкого вина. Мы бутылки потом сдавали. Из запоя выходил тем, что начинал есть одно жирное и воду чуть ли не ведрами пил. Я держался. Искал работу. Куда только не обращался.  

        Образование у нас приличное. Кроме специального еще юрист, знание у меня трех языков. Немецкий, французский, хинди. Помыкался. Пишу анкету – все хорошо. Возьмем. На следующий день: пока не можем. Должности заняты. Через месячишко приходите. Пугало их в анкете: офицер КГБ, «Вышка». А может быть, и другое было. Давили на них из КГБ.

      А тут еще и развод. Жена затеяла. Думала, поломать меня. Испугаюсь. Тесть и теща грозили выписать меня. Вот на это они меня и брали. Я не поддался. Выписали. Просил тестя: напишу расписку, все, что угодно, что не стану предентовать на жилплощадь. Только не выписывайте.

       Нет. Выписать то выписали и выслали бы меня за сто первый, да вот в спешке, печать о прописке в паспорте не убрали. Это спасло, да не совсем. Порядки раньше – сам знаешь, какие были. Без прописки. Вперед за сто первый.          Ехать к отцу, матери. Их уже не было. Умерли. С пригородной пропиской меня не принимали в московских больницах, если я обращался. Когда было худо, я садился на стул, тетя Надя была дома, на кухне возилась или спала, падал на пол, мол, потеря сознания. В таких случаях тетя Надя вызывала скорую. Они не могли не забрать меня. Правда, врач спрашивал, а Вы скажите, сколько времени пролежали без сознания. Это приемчик у них такой был.

           Человек, когда теряет сознание, он же не знает, сколько времени пролежал без сознания. А если скажет, значит притворяется. Нашел работу. В библиотеку Ленина устроился. Зарплата мизер. И алименты нужно платить, и за квартиру, и есть. В библиотеке познакомился с одной женщиной. Жена полковника Генерального штаба. Влюбился. Да все повернулось по другому. Начали за мной слежку. Путается с женой полковника Генерального штаба. Как бы чего не вышло. Может, завербовали, агентом какой - нибудь разведки стал. С одной стороны слежка. С другой стороны любовь. Любил я ее крепко, но не срослось.

        Что у меня было. Съемная квартира и аккордеон. Три раза она переезжала ко мне. Оставляла мужа, свою мать, сына. Мучило ее это. Не выдерживала, уходила. Я с работы, а на столе записка: не могу, ухожу. И так три раза.

           В третий раз я сказал ей: так жить нельзя, нужно расстаться. Расстались. Тошно было вечерами. Выходил на улицу и часами бродил. Иду возле окон, смотрю на них, думаю: Господи, в квартирах собаки живут лучше меня. В тепле, еда. Есть на кого полаять, как человеку поговорить…

      Словно прокаженный был. Без друзей. Пустота. А ведь хотелось с кем-то поговорить. Поделиться. Один раз в пивбаре, выпил крепко, вытащили у меня паспорт, партийный билет. Думал, что пропаду. Я же ничто тогда без паспорта и партийного билета. Нашел. Пошел к диссидентам.

       У Каверина был на даче в Переделкино. После встречи с Кавериным вызвали меня на Лубянку. Сказали: интересуемся, как живешь, чем помочь. А когда я выходил из кабинета, в спину припечатали: а к Каверину не ходи.

      К Каверину я не пошел, а пошел к Лидии Чуковской. Честно сказал ей, что в КГБ работал. Она доброжелательно ко мне отнеслась, а потом мне передали, что она после моего ухода обозвала меня провокатором. Ну и о моем походе к ней в КГБ сообщили. У нее домработница агентом КГБ была. Замкнутый круг. Куда, к кому идти? Наверно, повесился бы, да призвали меня снова. Попал я в мясорубку. Дворец Амина штурмовал. Лучше бы там и остался.

          Выжил. Награда, именной пистолет.

          И внедрили меня  к диссидентам. Послушал я их. Послушал и совпал с мыслями. Начал их учить, чтобы не попадались на глаза КГБ. Кто-то из диссидентов слил информацию о моих уроках в КГБ. Помнишь. Тогда всех слушателей «Вышки», с которыми я учился, заставили писать характеристику на меня, что я из себя представляю. Посадили на десятку. Что тюрьма, что КГБ – одно и тоже. Вышел.  

         Напоролся на перестройку. Порадовался. Не напрасно диссидентам помогал. Заживем по новой. Думал, как все. Ладонями за Ельцина отбивал. Демократия, гласность и прочее.

       Годик на воле, а потом снова на пятерку в тюрьму. А за что? До сих пор не пойму. На суде: за незаконное хранение пистолета. Я им: да ведь пистолет то именной, за Афган. Ничего не помогло. Никакие награды и именные пистолеты.

      Освободился. Понимаешь, все, как бы тихо, спокойно, мирно, в другие страны не убегал, эмигрантом не был. А вот идет война в душе. Как будто бросили гранату в душу, а я жду, когда же она взорвется и на куски меня разнесет.         И сложилось у меня впечатление, что кто-то, как будто поставил себе целью всю свою жизнь мстить мне. Вот теперь ищу работу. Да думаю, что не нужно искать. Кто-то все равно будет мстить…

             После этого разговора затерялся след Саши. Искал, но никто из слушателей не знал, куда он исчез, а, может быть, кто-то и знал и знает, да не говорит.

                Молчанье в КГБ, а сейчас в ФСБ дороже золота ценится...

                                                

 

                НЕЗАКОНЧЕННАЯ ИСТОРИЯ

   Он не понимал, откуда взялась и  почему именно сейчас  в его голову заползла мысль, о которой он почти забыл. Ситуация складывалась не в его пользу. На первом месте должен был  биться инстинкт самосохранения, но его, словно выскребли и освободившееся место заняли размышления, которые  выжигали его сознание, пока он не  затолкал их в слова, и не  выбросил через иссохшую гортань.

- Если есть Бог, - сказал он, слыша за спиной и не оборачиваясь, топот бегущих ног, -  то это бегут свои. А если не свои, то это Судьба.

2.

   Это были остатки институтских мыслей. Он до хрипоты в горле поспорил бы за кружкой холодного пива в кафе «Молодёжном» со своими друзьями о различии между Богом и Судьбой.

     Подобные темы привлекали его ещё в Альма-Матер, так как самым сильным увлечением его среди изучаемых наук  были не спецдисциплины по контрразведке и разведке, а  философия Гегеля, Канта, Фейербаха. Это было горячее, весёлое прошлое,  которое потеряла его память  более десятка лет назад.

     Настоящее состояло в том, что его направили в другой «институт».  Как он  говорил:, в афганский, окопный, где «студентами» были военнослужащие ограниченного контингента советских войск, а «преподавателями» моджахеды.

   Послушников  не в монашеских рясах, а в партийных  «мундирах» оказалось немало, и его слова дошли до шефа особого отдела  дивизии полковника Кондрашова. Если бы это произошло в начале войны, то в сейфе полковника оказалась бы пухлая папка с белыми тесёмками, которая, кто знает, до чего бы его довела. Не исключено, что  даже до военного трибунала,  но в то запутанное и перегруженное  грузом 200  время уже начали ходить упорные слухи об уходе советских войск из Афганистана, а поэтому дело свернулось в совместное опустошение поллитровки и хмельные слова: благодари Бога, капитан.            Может быть, эти слова пробились в памяти, когда его сознание заскребли детские  воспоминания о том, как тётка грозила отцу за пьянство карами  Бога, а отец отбивался словами, что во всём виновата Судьба. Он путался в спорах отца и тётки и спрашивал, а кто же главнее? Тётка и отец не находили согласие, и в его мальчишеском сознании образовалась трещина.

   Со временем она постепенно стала заполняться октябрятскими, пионерскими, комсомольскими   и партийными знаниями, но они стали обваливаться при первых же его  шагах по афганской земле, которая отличалась от родной не просторами и широтами, а своей историей, но «история ничему не учит»(Русский историк В. О. Ключевский, а также парадокс Гегеля; «История учит, что ничему не учит»).

3.

   Рои пуль метались, почти не останавливаясь, высекая воздух, потоки которого под раскалённым солнцем, врываясь в его лёгкие, плавили их, и  ему казалось, что внутри под сердцем  поместили пекло. Открытое «окошко» для стрельбы появлялось лишь тогда, когда наступала омертвевшая  тишина.

     Она зависала на мгновенье, а потом взрывалась от хлёстких автоматных очередей, и он видел, как пули, скашивая макушку низкорослого бугорка, отрывали комья земли. Они взлетали  ввысь, потом рассыпались  в воздухе от налетавшего сильными рывками горячего, выжженного до сухоты ветра, превращаясь в мелкие земляные фонтанчики.

   Он выпотрошил два рожка, создавая видимость сильного огня, чтобы отпугнуть моджахедов, но это не помогло. Ему пришлось установить переводчик на одиночный огонь, чтобы  стрелять одиночными. Он почему-то верил (на войне вера второе оружие, если не первое), что в недалеко прилегающих загустевших кустах осталось столько же моджахедов, сколько осталось пуль в  рожке, и если каждая пуля будет прибирать их по одному, он уйдёт.

      Убегать по открытой местности, зажатой в каменистом ущелье, означало: совместить старт и финиш одновременно. Вначале он хотел уйти петляющим зайцем, но передумал. Опыт подсказывал, что если даже два моджахеда возьмут его в прицельную рамку: в пространство, ограниченное слева и справа выстрелами, то останется одна дорога, на которой он сможет продержаться  самое большое минуты две, три, да не важно, сколько. Результатом будет то, что она закончится  и его будущим окажется груз 200. .

   Он отложил автомат, когда в рожке опустело. Кусты зашевелились. Машинально нажав на спусковой крючок, он услышал сухой звук. Грудь болела почти от часового лежания на ней, и он, перекатившись на спину и не оглядываясь назад,  забитыми пылью и потом  глазами уловил рваный ослепительный кусок текущего неба. Наступившая тишина, словно давала ему  возможность посмотреть на  последнее (небо) в его жизни.

   Он не смотрел по сторонам, зная, что там ничего живого не осталось, что жизнь вытекла и загрести её обратно в распластавшиеся и скорченные тела не получится. Они попали в засаду, и ему было удивительно, что их не подмели сразу. Его прикрыл солдат. Сделал он это сознательно или случайно – спросить было не у кого.

   Он услышал, как снова закосили по бугорку, и чтобы не нанизаться на пули, ему пришлось плотнее вжаться в землю. У него не было никакого желание вспоминать о прошлом, материться, винить за бессмысленную войну. Он не раз это делал мысленно, пока не  осознал, что это никоим образом не меняет осевшую в  окопе его жизнь. Это могло изменять его личную жизнь, так как то, что называли интернациональным долгом, он в душе считал старческим маразмом, бредом и бойней.

   Ему не раз приходилось попадать со своими товарищами в подобные ситуации, но всегда он  выходил не один. А сейчас чувство одиночества, а, может быть, и что-то другое, он не мог понять, вызвало у него ощущение, что сознание  отваливается от тела и начинает путаться  в мыслях.

4.

    « Я часто видел, - думал он, - что умирающие почему-то смотрят на небо. Кого или что они там ищут? Может они надеются или верят, что оттуда кто-то вывалится или вынырнет, уберёт боль, вдохнёт жизнь, а потом снова откарабкается назад, чтобы потом по - новому бросить в свистящий и грохочущий омут, который разнесёт на куски, опять склеят и зашвырнут в бесконечный  круг, не имеющий ни начала, ни конца. Я ни разу не слышал, чтобы кто-то сказал из них: Господи! Я вижу тебя. И вижу, как Ты идёшь ко мне, чтобы забрать с собой».

   Он уткнулся лицом в горячую землю, вдыхая её травянистый запах и глядя на мелкие, щуплые ростки, которые, пробивая каменистую почву, тянулись вверх. Он улыбнулся, подумав, что, если бы ростки были крепкими и могли бы очень быстро расти, то они подхватили бы его и унесли ввысь из этого бездушного, беспощадного человеческого смрада. Ему даже захотелось засмеяться, когда он понял,  что это мысли не взрослого мужчины, а мысли мальчика, попавшего в беду.

- Я могу ещё фантазировать, как мальчишка, - сказал он.

   Ему не было страшно. За  годы войны страх сменился усталостью и безразличием, к ним присоединялось ещё возрастающая с каждым днём потеря реального восприятия событий. Он заглядывал за их обратную сторону, но она никак не стыковалась с их лицевой стороной, которую расписывал начальник политотдела  Иванцов.  

   Ему не хотелось смотреть ни на кусты, из которых выползали моджахеды, ни оборачиваться назад, чтобы увидеть, кто бежал к нему, но тускневшее сознание не выдержало. Он повернул голову влево, чтобы оглянуться, но налетевший ветер, сорвав дорожную пыль, закрутил её в вихорь, а после, разметав, завесил плотной плёнкой окружающее, через которую ничего нельзя было увидеть. Он слышал только топот ног, шум которого напоминал ему шум волн, наскакивавших на берег. Мысли от неизвестности, перебивая друг друга, сплелись в клубок, и он даже не заметил, как поменял первоначальные рассуждения, сказав, что, если есть Бог, то это бегут к нему не свои, а если свои, то это Судьба.

5.

   Он немного поднял голову, потом снова приник к земле, словно кланялся ей. Возле автомата он заметил  несколько мелких, зелёных ростков на увесистом валуне. Его мысли отклонились от Бога и Судьбы, когда он почувствовал,  как удивительна, прекрасна и могуча жизнь, если она, несмотря ни на что,  умеет пробиваться сквозь каменистую твердь даже мелкими, хилыми ростками. Это были бессмертные, вечные мысли, над которыми смерть не имеет никакой власти.

- Один случай порой переворачивает всю жизнь, - сказал он, - а иногда и забирает её.

   Когда он служил в Восточной Германии, повесился первогодок-солдат после распекания его в особом отделе за то, что тот продал пять литров бензина немцу.

   Он снова уткнулся взглядом в ростки. Они тянулись вверх, бились, разрывали своими крохотными корнями глыбистую, вековую, затвердевшую и омертвевшую жизнь, и он, словно зазомбированный этим явлением, чувствовал возрастающую злобу и ненависть к себе. Молодому, сильному, но с ещё не добитой душой. Разве его душа и другие души были рождены для того, чтобы убивать друг друга, а  ради чего? Чтобы добывать власть и бросать её под ноги  угнездившимся на общественной верхушке?

  Он осознал, что не случайно оказался в этой бойне, в  одиночестве, беззащитным в теле, но не в духе перед наползающими на него  моджахедами. 

   Его взгляд переместился на ущелье. По его дну, сметая  преграду камней, рассыпаясь на искрящиеся брызги, стремительно бежал небольшой ручей, отражая в себе то окружающее, до которого могла дотянуться его душа, и которое казалось ему в  прошлом бесчувственным и враждебным.

   В его сознании появилось новое восприятие. Он понимал, что бесчувственность и враждебность  в его душу накачала война, и они накладывали свой отпечаток. Достаточно было стереть их и тогда исчезло бы и искажение, а оно лежало рядом, отбивая падающие на него солнечные лучи. Это был автомат, который  он до этого случая называл «дружок», но у него пропало всякое желание взять его. Не потому, что тот был бесполезен и не потому, что моджахеды, увидев его с оружием, начали бы полевать свинцовым ливнем, а потому, что в его раскрепостившемся сознании  это был инородной придаток  человеческой души.

   Поднявшись во весь рост, он пошёл навстречу моджахедам, которые, увидев его без оружия, прекратили огонь и с настороженным любопытством, перемешанным с недоумением, уставились на него. А он шёл и шёл, не останавливаясь, чувствуя, как ноги, словно наливаются свинцом, как противятся ещё оставшиеся в сознании осколки прошлого, которое пыталось загнать его снова за бугорок. Он откатился бы назад, если бы не был уверен, что пробьётся на волю, как пробивается из темени к свету всё то, которое, отбросив своё искалеченное представление о жизни, не потеряло при этом  неугасимое желание быть...

                      

                  ТРИ ШАГА В БЕСКОНЕЧНОСТИ.

     Когда он пришёл в себя, он решил измерять. Это было грызущее и мучавшее  желание совести или чувство вины, или Бог его знает что. Он не мог понять, что его толкало первое или второе или то и другое вместе, но что-то же рвало его мысли, может быть, болезненное любопытство, чтобы узнать, сколько  шагов  оставалось до проклятого места? Он напрасно называл его только проклятым. Оно было и спасением.

     Сколько ему нужно было ещё пробежать, чтобы не запоздать? Может быть, даже обогнать время, которое зацепилось за его ноги. Что он не так сделал? В чём он ошибся? Он измерял. Три шага. Всего лишь три шага оставалось до окопа, откуда шла стрельба, становившаяся всё реже и реже. Моментами она превращалась в один длинный, непрерывающийся треск, а иногда, словно утыкалась в тишину, и ему казалось: всё!

      Он тогда бежал, чтобы помочь ему и боялся, что не успеет. Вдвоём они обязательно выкарабкаются. Он видел, как над  бруствером хлобыстали небольшие фонтанчики земли. Это пули просекали невысокий защитный земляной вал. Потом, словно из-под земли, вырвался огромный фонтан, и, высосав воздух, обрушился на него.

      Тугая воздушная волна, достав его, хлёстко ударила по ногам, опрокинула на спину, и, захватив,   зашвырнула  во что-то, не имевшее ни цвета, ни вкуса, ни запаха. Он не чувствовал ни боли, ни страха, а только ощущение, что он летит.

   Он не мог вспомнить, сколько прошло времени, как в  глаза ударил яркий, размашистый, разламывающий темноту свет, и он увидел блестящую пустоту, в которой не было солнца, но она светилась. На краю пустоты стоял мальчуган. Это обескуражило его и перевернуло представление о пустоте. Он был убеждён, что в пустоте нет ничего, но в пустоте был свет, и  она  имела чётко очерченный край, похожий на жирную, толстую линию, на котором стоял мальчуган. Обескуражило его и другое. До этого он думал, что мальчуган умер, потому что он уже давно перестал чувствовать и ощущать его.

- Привет, - сказал он, летая вокруг мальчугана. – Ты не узнаешь меня?

      Ему просто хотелось услышать свой голос, чтобы убедиться, что фонтан не заглотнул его, а выбросил.  На ответ он не надеялся, так как верил, что в пустоте люди не видят и не слышат друг друга, но мальчуган и увидел, и  услышал его.

- Нет, - ответил мальчуган. – Я не узнаю тебя.  А кто ты?

- Я это ты. Только взрослый.

- А, - протянул мальчуган, - поэтому я и не узнал тебя. А откуда ты прилетел?

- С войны.

   Мальчуган был сообразительным.

- Значит, я тоже когда-то  буду воевать?

- Да, но твоё время пока ещё не пришло.

- И я стану героем, как ты.

- Я не герой, - ответил он, - я просто солдат.

- Солдат, - грустно протянул мальчуган. - Просто, просто  солдат? Обыкновенный солдат?

- Ну, да, - подтвердил он, -  просто, просто, самый обыкновенный.

- А ты знаешь, - мальчуган задумался, ему даже показалось, что на его глазах даже зависли слёзы. – Если честно, то мне это не нравится.

- Что тебе не нравиться?

 - Я не хочу быть просто, просто, обыкновенным. Таким, как ты. Ты не герой. Хотя ты и летаешь, но у тебя нет крыльев, а я хочу, чтобы у меня были крылья, и они обязательно  будут. Я верю в это и стану летать лучше тебя.

-  Я должен огорчить тебя. Ты ошибаешься. – Он сделал несколько кругов вокруг мальчугана, раздумывая говорить или не говорить то, что он знал о его будущем, а потом решился. - У тебя  не будет крыльев.

- Почему?

     Мальчуган был не, сколько расстроен его ответом, сколько удивлён.

- Потому, что я твоё будущее. Сейчас ты мечтатель! – сказал он. -  Я тоже в твоё время  был мечтателем. И ещё каким. Ты это знаешь, но многое я забыл, и ни одна моя мечта не сбылась, помню только о крыльях, но и они пролетели мимо.

- Но ты же мечтал. Почему же твоя мечта не сбылась?

- Мало быть мечтателем, - сказал он, -  нужно ещё оказаться  в то время и  в том месте, где вырастают крылья и сбываются мечты.

- Это взрослая мысль, и она не понятна мне, - откликнулся мальчуган.

- Я должен тебе сказать, что будущее...

     Мысль оборвалась от жгучей боли в голове. В неё, словно вшивали молнию, которой он так боялся в детстве.  Пустота исчезла. Не было и мальчугана. Он лежал на спине, всматриваясь в клубы пыли и дыма над окопом, через которые пробивалось тусклое солнце. Он не понимал, почему светлеет. То ли от того, что солнце разгоралось или потому, что рассеивались клубы дыма, но чем больше становилось света,  тем  больше уменьшалась его боль, она ходила кругами в голове, и это напоминало ему его полёт вокруг мальчугана, но не боль его беспокоила, а исчезновение мальчугана и то, что он хотел что-то сказать ему, но не успел.

     «А что я  сказал бы  ему, - подумал он, - если бы это было в действительности, если бы он стоял сейчас передо мною? Я бы сказал ему, - он перебирал свои мысли, пока, как ему показалось, не нашёл нужную, -  что, если кто-то затевает войну, значит, она ему нужна. Я бы постарался вложить эту мысль в его сердце, в его душу, в его кровь и плоть, чтобы он понял, что война это самое худшее, самое мерзкое и чудовищное изобретение человека». Ему показалось, что эта мысль самая верная, но через несколько секунда он отбросил её. «Нет. Это не то. Это эмоции. Не стоит отяжелять детское сердце такими мыслями. И прятаться за сказки, которые мы сочиняем для детей, чтобы они не увидели, какие мы есть на самом деле. Мы, только мы, затеваем ужас войны, и никак не можем от него избавиться. Не можем или не хотим? Наверное, и то, и другое одновременно».

     Эта мысль, немного продержавшись, исчезла, как и предыдущая. «Так что я сказал бы  ему, - растерянно подумал он, - ведь у меня так много мыслей, и я часто думал об этом». Тогда он так и не смог найти то слово, в которое он поверил бы сам и которое он сказал бы мальчугану.

       А сколько ему было лет? Не мальчугану, а ему. Много. Он знал свою жизнь, её недостатки, ошибки, неудачи, взлёты и падения, достоинства, но не знал, что он должен был сказать мальчугану...

   .....В похоронной процессии позади своих товарищей с венками шёл капитан, держа в руках траурную подушечку с «интернациональным долгом», сделанным из латуни  и покрытым холодной эмалью: медаль «За отвагу и мужество». Он шёл  и думал: если бы у него были крылья, он пролетел бы  три шага, показавшиеся ему тогда бесконечностью.

   «То время и в том месте, - вспоминал он, возвращаясь с похорон, - где вырастают крылья и сбываются мечты». Он остановил машину возле небольшого смешанного леска: берёзы, ели, сосны.

     Осень была в полной силе. Сухие листья, попадая под ноги,  трещали, словно сгорающий в костре хворост. Мокрые, слипшиеся в кучу, чавкали. Не упавшие, когда налетал ветер, шелестели, а в безветренную погоду застывали. А падающие листы, Бог его знает, он никогда не слышал их голоса.

     Только видел, как они, завиваясь, проносились по воздуху и падали, куда занесёт. Он отломал длинную ветку, которой разгребал ворохи листьев, чтобы под ними находить грибы. Ему нравилось это делать.  Глазом под ворохом листьев гриб не заметишь, а  разгребая палочкой, всегда найдёшь, но...  это было давно, когда он был мальчуганом.

                         

 

 Франция, афганский синдром, ПТСР, восток Украины, общество

           ИЗУМРУДНЫЙ ОГОНЁК

                                                                                               «В            В сознании всегда есть место чуду».

   После войны в Афганистане он стал приметным человеком. Не по своей внешности. Воткни его в толпу, и его лицо сольётся с другими лицами, а потом вытащи назад и не  увидишь ничего примечательного.

   Приметным он стал потому, что начал верить в различные дурные приметы, доводившие его до мнительности, что он неизлечимо болен.  Напряжение на войне отбивало все болезни.  Его сущность концентрировалось в одной цели: выжить, а мелкие неприятности, наскакивавшие на него, он отметал, как шелуху. Он даже не жил, а существовал в сугубо личных привычках инстинкта, чувствах, сознания. Это привело его к суженной  системе восприятия окружающего, в котором первое место занимало своё «Я», так как он думал,  что, не защитив себя, он не сможет больше защищать других.

   В этой системе  он научился убивать. Он не то, что не пытался выглянуть за её пределы, он просто не мог, так как в прошедшие несколько лет находился в скомканном, извращённом, заутюженным  и замороженным убийствами  мире. А когда он оказался вне  этой системы, и вышел в мирную жизнь, он стал растерянным и, как ему казалось, даже  лишним из-за  своих мыслей, которые были вирусами военного прошлого. Он заражал ими окружающих, сам того не понимая  тем самым  отталкивал и отчуждал их от себя.  

   Он чувствовал, что его никто не подстерегал, как было на  войне. Его враг был внутри, невидимый и безликий. Болезни, словно ворохом посыпались на него, распуская свитые в окопах в комок нервы. Достаточно было лёгкой, незначительной  боли  ущипнуть его тело, скользнуть, словно лёгкий ветерок, как  испуг переклинивал воображение, ломал остатки здравомыслящего   сознания, которое  выдумывало кучу болезненных, запутанных  мыслей и опасностей. Это доводило его до паники. А паника вызывала страх, который  мучил и калечил  и без того его затеснённое восприятие, сужая его до пределов щели, через которую он рассматривал окружающее. К врачам он не обращался, так как опасался, что они примут его за сумасшедшего.

   Однажды, прогуливаясь тёмным утром, он увидел вдали городскую вышку, наверху которой светились два красных фонаря, а в середине ещё два красных фонаря. Они были похожи на кровавые глаза, а между ними стелилась темень

- В эту темень я, видимо,  скоро и нырну, - сказал он.- Не выдержу.

   Ночью он не мог спать. Воображение доводило его до приступов, после которых он часами лежал неподвижно,  пытаясь склеить разбегавшиеся мысли и чувства  воедино. Мысль о бессоннице так засела в его голове, что вечерами он уходил в маленькую комнату, закрывался и никого не пускал, надеясь, что тишина нагонит сон. Если ему и удавалось на короткое время уснуть, то просыпался он с воспоминаниями о военном прошлом, которое казалось ему настоящей, полной сил жизнью.

   Как-то  поддавшись сцепившимся между собой  мыслям, которые, словно раздирали его голову, он встал ночью и вышел на улицу, не соображая, куда же он хочет идти. Он посмотрел на красные фонари на городской вышке. Ему казалось, что они расстреливали его, жгли, палили, превращая в пепел. Он чувствовал, как слабеет, клониться к земле. Он упал бы, но рядом с вышкой он заметил, почему он раньше не обращал на неё внимания, звезду, испускавшую яркий изумрудный свет.

   Он долго и внимательно смотрел на неё, как на чудо, чувствуя, как из души постепенно стали исчезать страхи о болезни, вместо которых появлялась мысли об уверенности в себе. Они шли волнами, выпрямляя смятое и измученное  сознание, выметая из себя мысли о  себе, как о лишнем человеке, пробегали по всему телу и были настолько сильными, что он вначале улыбнулся, а потом тихо засмеялся. Ему казалось, что это смеётся  не он, он давно не слышал свой смех, но рядом никого не было, и он уверовал.

   Возвращаясь, он с удивлением рассматривал свет в окошках просыпающихся домов, который он раньше не замечал, погруженный в себя, но всё равно,  держа в душе загоревшийся изумрудный «огонёк», он  думал, что на свете нет  ничего  вечного, что всё является уходящим и приходящим, в потоках которых находится человек...

 

 

                       

 

 

ПРОЩАЙ, РИЗА

   Николай  Сергеевич (в то время Николай) работал в особом отделе танковой дивизии. Это было, когда СССР ещё не распался. По долгу службы ему часто приходилось бывать в городах и городишках Восточной Германии. Более всего ему запомнился  городок Риза на Эльбе.

   Согласно городской легенде, с которой он познакомился, будучи слушателе ВШ КГБ, своим возникновением городок обязан путешествовавшему великану (нем. Riese — «великан»). Оказавшись возле Эльбы, великан решил отдохнуть на берегу. Во время долгого пути в его сапоги набился песок и камешки. Великан стянул сапог и перевернул его. Так появился большой холм, на котором были построены первые дома Ризы.

   Николаю нравились узкие улочки городка, выстланные крепкими булыжниками, чистые, словно вымытые мылом, цветистые балконы на домах, небольшие, уютные, прохладные в жару  гасштеты, куда он заходил попить пиво Radeberger (Радебергер).

Часто вечерами он уходил к Эльбе и, глядя на неё, вспоминал Волгу. Он не чувствовал себя одиноким и тоска не ела его душу. Это была непонятная грусть. Заходил он и в костёл, поражавший его внешней массивностью и большим пространством внутри, витражными окнами к знакомому кантору Штимелю, и слушал, как тот играл на органе токкату ре минор Баха.

   В костёле он и познакомился с Гетрудой. Она была учительницей  литературы. Самым запоминающимся в её внешности для Николая оказались не, сколько лицо и фигура, сколько  пальцы Гертруды: длинные, тонкие, подвижные, как у пианистки, но слегка почерневшие.

- Это от клубники, - сказала она, – клубника моя страсть, в свободное время я копаюсь в земле на огороде.

- А почему ты так любишь выращивать клубнику, - поинтересовался он.

- Она по форме напоминает мне сердце, - ответила Гертруда.

   Приезжая к ней, он  помогал ей собирать клубнику в небольшие короба, сделанные из коры берёзы.  После сбора Гертруда приглашала его в дом, доставала банки с клубничным вареньем, и они пили чай. Она рассказывала ему о дневных новостях в школе, но чаще всего о том, как нужно сажать клубнику, ухаживать за ней, собирать, но в отличие от других знакомых Николая немцев никогда не упоминала о войне с СССР, хотя он знал, что её отец погиб под Курском, а мать во время бомбёжки Дрездена.

   Он готовил её к вербовке, но душа противилась видеть Гертруду в качестве советского агента, и он  убеждал шефа: полковника Андрея Ивановича отказаться от неё, говоря: ну, какой ценный агент может быть из учительницы литературы. Шефу было наплевать на ценность. Он гнался за числом, и если бы у него были возможности завербовать всех восточных немцев, он сделал бы это.

   Николай лгал и говорил об отказе, потому что при знакомстве он представился Гертруде переводчиком и опасался, что, когда она узнает его истинную профессию (контрразведчик), то скажет: втёрся в доверие, а он не втирался, а попался на чувствах

   Когда вечерело, они шли в гасштет  Гюнтера: добродушного толстяка с детскими глазами, которому Гертруда часто приносила клубничное варенье. Толстяк, переломив огромный, пивной живот, кланялся, целовал её руку и раскатывался громоподобным смехом. Они садились за столик, Гюнтер приносил пиво. Гертруда, сделав мелкий глоток, закуривала.

- Тебе нельзя курить, - благодушно орал толстяк.

- Ах, отстань, - отвечала Гертруда. – Тебе нравится моё варенье?

- Спрашиваешь, - рокотал Гюнтер. – Я размешиваю варенье в пиве и пью.

- Это что-то новенькое, - бросала  она. – Клубничное пиво.

   Николай слышал её глухой, надрывной кашель, и видел, как дрожала сигарета в  руке. Она чем-то болела, но допытываться  он считал неудобным: не лезь в душу. Он спросил Гюнтера, но толстяк сделал вид, что не расслышал и стал яростно протирать пивные кружки.

- Гера, -  сказал он после этого. -  Гюнтер и его  посетители  знают, что я русский и, наверное, ругают тебя за чужака, а меня ненавидят?

- Нет,  - ответила она, - когда человек  приезжает в другую страну со знаниями об её истории, культуре, он никогда не бывает чужаком.

   Отъезд в СССР оказался для Николая неожиданным. Он не успел даже предупредить Гертруду и вечером попить с ней чай с клубничным вареньем, потом посидеть в гасштете Гюнтера, побродить по улочкам Ризы, сходить к Эльбе. Словом, всё то, что ему нравилось, и что он любил. Его увезли из Дрездена  в Потсдам, чтобы вместе с некоторыми его товарищами отправить в Афганистан, историю которого, как и его культуру, он толком не знал. Единственное, что Николай успел сделать, уезжая, это сказать: прощай, Риза.

   Он верил, что война уляжется в короткой срок, о чём и говорили, надеялся вернуться в городок после её окончания и объясниться,  но то, что он сказал Ризе, это через год сказали  над ним...

                  

 

Форумы НГ 

                      ХРОМОЙ.

   Это был крепко сбитый мужчина, на взгляд, примерно, 65-ти лет. Открыв белый шкаф, он посмотрел на офицерский мундир, который был без погон. Он сорвал их, когда началась война на Украине. В темени высекалось ранее утро с клубящимся серым туманом, который освещался болезненным, жёлтым светом уличных фонарей. Пятна света были похожи на огромные глаза, которые гипнотизировали его, проникали в душу, и, как казалось ему, наполняли её вязкой желтизной, в которой, словно жестяная консервная банка тарахтело, мельчило и сбоило сердце.

   Он считал себя офицером, но без звания, отдавая себе отчёт в том, что это был непоследовательный и тихий квартирный бунт, поскольку он, сорвав погоны, не отослал их туда, где ему присвоили последнее звание, не отказался от офицерской пенсии. Решиться на большее он не мог из-за внучки, которую он воспитывал с женой. Её родители погибли в автомобильной катастрофе на трассе «Дон». Была ещё одна причина. От его дальнейших поступков всё осталось бы так, как было, в его жизни ничего не изменилось бы, тем более ничего не изменилось бы и там, где шла война.

   Надев чёрный спортивный костюм, он вышел на улицу. Он шёл, слегка прихрамывая на правую ногу. Хромоту можно было видеть, только внимательно присмотревшись и поговорив с ним. Завернув за угол красного кирпичного девятиэтажного дома, в котором располагалась и его квартира, он почувствовал свежий ветер, вырвавшийся из небольшой берёзовой рощи, который сбил выхлопные газы от машин, урчавших во дворе. Он побольше вдохнул воздуха, в голове закрутились воспоминания. Он отогнал их и направился к массивной, железной, ржавой двери в подвале дома. Постучал. Никто не откликнулся. Потянул за изгиб ручки. Не шелохнулась. Он достал небольшую отвёртку, поковырял в  проёме замочной скважины. Щёлкнуло. Дверь, тяжело и глухо скрипнув, медленно, словно нехотя отворилась. Вспыхнувший не яркий свет от настольной лампы, на пару секунд ослепил его. Разогнал темень. Продержавшись пару секунд свет погас. Дверь с грохотом закрылась за ним, будто попала под сильный удар.  Он дёрнулся, вздрогнул и успокоился. Потом впотьмах, вытянув руки, нащупал кресло и сел. Он кого-то ждал, время от времени поворачивая голову к тонкому пучку света, пробивавшегося через боковые щели не плотно пригнанной двери. Просидев минуть пятнадцать, он, достав из кармана куртки бутылку водки,  свернул жестяную закрутку и осторожно, чтобы не промахнуться в потёмках, налил в гранёный стакан.

   Оказываясь в подвале, он вспоминал одну и ту же картину. Ему не хотелось вспоминать, но это как бы исходило не от него. Было ощущение, что кто-то или что-то насильно навязывает её. Эти кто-то или что-то было неумолимо, непреодолимо и сламывало его мысли, заставляло раньше делать поступки, о которых он сейчас жалел. В памяти вспыхнуло, как  они вошли в небольшой с первого взгляда  пустынный афганский кишлак. Пройдя его по пыльной дороге, они выбрели  на  противоположную сторону. Впереди был видна небольшая мелко каменистая гора, на вершине которой они решили остановиться, сделать  засаду, чтобы  встретить банду душманов. На войне нужно уметь дружить с местностью.

      Тут их  и обстреляли, но откуда?  С тыла, из кишлака,  который они только что прошли, но едва они отдалилась  от саманных домиков и ограждающих их саманных дувалов, метров на двадцать, они оказались на совершенно открытом пространстве. Палить начали со всех сторон. Он помнил острую боль в верхней  части бедра. 

      На комбинезоне была дыра от пули: вышла, не застряла. Из чего стреляли? Скорее всего из «бура»: английская винтовка типа винтовки Мосина образца  1891 года с более крупным калибром: мощная, дальнобойная и очень точного боя. Видимо, как подумал он тогда, перебили бедренную кость в самой верхней её части. Возможно, что задели артерию или вену, лимфатические узлы. Он полз, чтобы прикрыться за дувалом.

       Нога волочилась и скреблась  по неровности почвы. Он перевалился на спину и полз на спине, отталкиваясь левой ногой, головой и руками, волоча за собой автомат. Снайпер не отпускал. Около головы вздымались  фонтанчики комочков земли. Душман пытался добить его в голову. Наверное, и добил бы, если б не ребята. Они проломили дувал и стали осторожно вытаскивать его через пролом. Плечи и таз прошли, а правая нога зависла на той стороне, словно привинченная к земле и мешала тащить дальше. Он пытался отодрать её. Кто-то протиснулся  через пролом, поднял и выпрямил  ногу. После этого его перетащили на противоположную сторону дувала.

   Вспыхнувший свет, разлетевшись, разогнал темноту. Подвал был чистый. Подметённый. С круглым сверкающим зеркалом на побелённой стене, в котором отражались большой, широкий слегка потёртый кожаный  диван, крепкий коричневый стол, два громоздких красных кресла, двухстворчатый зелёный шкаф с инструментами, слесарные тиски, установленные на толстом обрубке берёзы, и красная корзинка для мусора. Мебель была собрана на мусорке, вычищена и вымыта.

   Во дворе заурчала отъезжающая аварийная машина с жёлтыми полосами. Поломка была, видимо, в небольшой электроподстанции, расположенной во дворе. Он вышел из подвала. Свалившаяся берёза порвала электрические провода, которые упали на железные мусорные ящики, возле которых толпились испуганные жильцы с огромными целлофановыми пакетами, набитыми домашним мусором.

   «Во время, - подумал он, - а то могло и прибить. Как Воланд говорил  в «Мастер и Маргарита» Булгакова. Кажется так. «Да, человек смертен, но это было бы ещё полбеды. Плохо то, что он иногда внезапно смертен».

- Здорово, Викторович.

   Сантехник Сергей. Высокий, крупный парень с лопатообразными ладонями. С лохматой, седой шевелюрой. Лет пять назад он пил до остолбенения и лёжки. Потом сделал голубятню на опушке в роще: сколотил  бестенную деревянную коробку, затянул бока металлической сеткой, поставил на четыре столба, подвёл лестницу, завёл пернатых, свистнул, и как рукой обрезало водку.

- Привет, - ответил он. –  Расскажи.

   Сергей заморгал и удивлённо посмотрел на него.

- Да я тебе сотни раз рассказывал о них. А ты всё расскажи, да расскажи. Память в дырках. Уморил голубями. Дались они тебе.

   Сергей был энциклопедистом по голубям. Он знал их окрасы, породы, строения: мазуристые, кружастые арапы, цыгане, тульские жуки, тульские монахи, белые хохлатые русские туманы, где подклювье, ноздря, восковица, уздечка, зашеек...

- Что ещё слушать, - он посмотрел на Сергея, который  хлопал тяжеловесными ресницами, как бабочка – однодневка крыльями. - Телевизор. Как дорожают доллар, евро, гречка, макароны, рис...

- А я хочу, - Сергей разметал шевелюру, -  здесь телик небольшой поставить.

- На хрен он тебе нужен. Живи хоть здесь спокойно.  Лучше, когда время есть, лазь в будку с голубями и свисти.

   Солнце высыпало палевую мощь, раскатывая её по округе, но пробить свет в подвал не могло. Изредка через вентиляционное окошко втискивался пучок искристых лучей и гас, когда небо засеивалось тучами. Зато в подвале было тепло от труб с горячей водой.

- Да что ты привязался к голубям. – Сергей открыл  шкаф с инструментами, достал тяжёлый разводной ключ, кусачки и бросил в чемодан, с которым он таскался по квартирам. - Построй голубятню, я тебе помогу и голубей дам, и свисти.

- Люди перестали мне нравиться, - он смотрел, как Сергей, вытащив смоляную нитку из инструментального шкафа, быстрыми и точными движениями обматывал резьбу на вентиле смесителя. – Скубутся, дерутся. Не могут просто жить. Ты можешь. Дело знаешь. Увлечение имеется. С тобой можно разговаривать.  Да ещё со Светкой - кудрявой продавщицей, - он засмеялся, - у которой водку покупаю. Да с женой изредка. Уехала она с внучкой в санаторий «Золотые пески» в Белоруссию. Там говорят прилично и недорого.

- По телику можно смотреть войну на Украине?  Дома не посмотришь, - хмуро ответил Сергей. -  Жена помешалась на шоу. Там, где бабам шмотки примеряют.

- Занесло тебя. Куда стадо, туда и ты. Знаешь, Серёга. Честно и от души скажу тебе. Можно поговорить, вспыхнуть, продавить себя, а не хочу я продавливать себя. Отвоевался. Хватит. Никаких подвигов. Украина? Разберутся. Любая война когда-то же кончается. Только не нужно накачивать меня: люди гибнут, города бомбят. Я это знаю.  Наелся.

- А я собираюсь поехать на Украину. Другие воют. Ты же воевал. Вот и я.

- У  меня в отличие от тебя никогда голубей не было. Я в детстве из рогатки воробьёв стрелял, а после школы похулиганил. Из детского пистолета мелкокалиберный сделал. Чуть не посадили. Начальник милиции пожалел. Я с его сыновьями дружил.

- Судьба другая была бы, -  Сергей захватил правой лапищей лицо и помял его, - у меня была вначале судьбы пьяницы, сейчас сантехника, а станет ещё судьбой военного. Ладно. Поговорим ещё.  Пойду,  по квартирам нужно пробежать. Сам знаешь: бачки, краны, сифоны, смесители, раковины, ванны. А ты отдыхай. Пробегу и вернусь. – Он шумно вздохнул. - Сантехника сейчас почти у всех иностранная. Редко ломается. Это раньше конопатка, замазка... Рубчик, трёшка...

   После ухода Сергея он заглотнул второй стакан. Спиваюсь? Может быть, но об этом лучше не думать. А если думать, то нужно находить причину. На душе легче. Можно кого-то повинить. И он находил. Афганистан, но в Афганистане ему повезло. Повезло не в том, что его не завалили, а в том, что он не заболел там. Афганские заболевания для чужеземцев, а чужеземцем он начал считать себя после первого года пребывания в Афганистане, были проклятьем. Об этом он узнал на встрече выпускников спецкурсов от своего товарища Володьки Звягина: генерал – майора, служившего в контрразведке.

- Сколько ребят там полегло, - сказал он Звягину. – Поубивали  выше крыши.

- Поубивали пулями и... многих, - ответил Звягин, - ещё больше поубивали болезни.

   Со слов Звягина он и узнал, что потери от болезней во время афганской кампании советских войск в 8-10 раз превышали число боевых ранений и травм.

- Да брось, Володя. Не верю.

   Высшая статистика была не в его компетенции.

- Твоё дело. Я ездил  в Афганистан  и знаю, кое-что видел своими глазами. Этот народ невозможно победить. Напрасно мы втолкнулись туда.

   Самую большую опасность, как рассказывал Звягинцев, таила вода. Она была основным  источникам брюшного тифа и гепатита. Не меньше головной боли доставляли вши. Завшивленность  была страшная: не хватало воды для мытья. Особенно тяжело было солдатам. Они часто не могли понять, больны или нет, поздно обращались за помощью. Брюшной тиф, дизентерия, вирусный гепатит, малярия, москитная лихорадка не отлипали. Одна инфекция наслаивалась на другую, так что старая поговорка о том, что зараза к заразе не пристаёт, там не работала. 

- А ты сам, Володя, во время своих наездов, какую воду пил?

- Наверное, - словно, не заметив вопроса, сказал Звягинцев, - правы были те, кто писал в сопровождении к очередному цинковому гробу “погиб в бою” вместо “умер от тифа”? Так что благодари Бога, что в спецотряде работал а я вот побаливаю. Говорят, что рак. А там, кто его знает. Может зараза какая-нибудь притаилась, а сейчас грызть  стала.

   Умер Звягинцев в онкологическом центре на Каширке. Ездил он к нему. Высох, как скелет. Говорил тогда, когда пальцем затыкал вырезанную дырку на горле.

   Часа через два пришёл Серёга.

- На ногах ещё?

- Не знаю, - ответил он, - не вставал. Вот, когда встану, тогда пойму.

   Сергей достал из шкафа однорычажный смеситель с шаровым механизмом и стал его разбирать, пыхтя и слегка поругиваясь.

- А как ты бросил пить, Сергей?

- Взял и бросил, - ответил Сергей, вставляя в тиски накидную гайку и подводя к ней метчик, чтобы поправить резьбу. - Больше не буду.

- Не говори «гоп», - вздохнул он, - пока не перескочишь. Человек не знает своего будущего.

   Вечером, когда он уже ложился спать, его поднял протяжно завывший телефонный звонок двоюродной сестры Лариски с  посёлка, где он родился.

- Тётю Серафиму через два дня хоронить будут. -  Она заплакала. 

-  Не плачь, - он знал, что бесполезно это говорить, но говорил, потому что не раз ему приходилось опираться на это хлипкое, бестолковое слово, которое ничего не поправляло, не изменяло, а просто зависало в воздухе.  - Что случилось?  Убили или как?

- Ты же знаешь, что она  живёт в Гремучем в трёх километрах от нас, - затарахтела Лариса, она никогда не умела отвечать прямо на вопросы, а всегда выгребала то, что в первую очередь голову плющило, - три километра, а мы даже на похороны приехать не можем, чтобы попрощаться. Понимаешь. - Он даже отклонил от её крика телефонную трубку в сторону.

- Не понимаю.

- Ты что в московских подушках заснул? Стреляют. Не проехать. Хату твоих родителей тоже разбили. Хорошо, что они  умерли,  - она думает, что говорит, мелькнула у него мысль, -  а если бы не умерли, - продолжала она, - то, -  а тут она права.

   Его мысли перекинулись на отца и мать. Отец, выйдя утром во двор, постоял на порожках и упал. Мать разбил склероз. А где он сам был? Память сбоила, а, может быть, хитрила, выплёскивая горячую мысль. Он где-то был, но только не рядом.

- Вчера, - не умолкала Лариска, - у трёхлетнего сына соседки Ивановны ногу оторвало – Он почувствовал, как боль просекла его ногу, вызвала злость, которая, продержавшись пару секунд, угасла. -  А что  бомбить.

   Он хотел сказать: не рассказывай мне это, Лар, я это знаю и вижу каждый день по телевизору, хоть ты не гуди, но промолчал.

- Одни хаты. Ни заводов, ни фабрик нет. Божичка, мой.  Поле, да бугры. Выжигают, морят  нас.  У Василия (её муж)  отобрали трактор, - всхлипнула Лариса.

   Он вспомнил отца Ларисы: Афанасий Петровича. Съезжал он пьяным с бугра на тракторе, перекинулся трактор на бок, выпал Афанасий, страх душу протрезвил, откатился он в сторону, руки поднял, защищаясь, а гусеница наползла и раздробила его на куски: собрали, уложили куски  рядышком друг с другом, чтобы видно было, что это Афанасий. Василий до водки тоже охоч. Может, и хорошо, что забрали трактор.

 - Сказали, что документов у Василия нет. А они есть. А они говорят не те.

   Его мысли перекинулись на «документы не те». Однажды он ехал в Петербург. Остановил его рыжий гаишник на сотом километре от Москвы. Полчаса разбирался с документами на «Опель» с литовскими номерами, который он купил на Солнцевском рынке, приговаривая «А документы не те, не те», которые оказались теми, когда он всунул ему в карман.  А то время, когда его мучил гаишник, на дороге произошла авария. Столкнулось около десятка машин. Ему повезло. В железо не упаковали.

- У нас одни блокпосты, - плакала Лариса. -  Ополченцы, за ними украинцы. А с украинцами американцы.

- Почему так решила?

-Уши  ещё не оторвали.  Слышим же, как говорят. И ноздри ещё не вырвали.  Таким одеколоном несёт. Да....

- Лар. Что с Серафимой?

- Да что. То и случилось. Приехали военные. Стали ходить по дворам. Мужиков проверять. Зашли к Серафиме....

   В телефоне захлюпало, зашумело, булькнуло  и заглохло. Он подождал пару минут. Установить связь, так и не удалось. Он порылся в толстом фотоальбоме с мелкими пожелтевшими фотками: Серафима – ростком с вершок, а на руку горячая. Однажды пришла к ним, отец пьяным спал, часто заседал в бусугарне, просаживал зарплату, влезал в долги из-за водки, приходили мужики и кричали через забор матери: Оксана, готовим за долги твоему  мужу железный крест, в тот раз Серафима связала отца верёвкой и отпорола. Летом она забирала его к себе, где он отъедался украинским борщом со сметаной, пышками, варениками с вишнями, сливами.... Стоп. В твоём возрасте и с твоим прошлом, чем ты меряешь Серафиму? Пышками и варениками? Или тем, что, купаясь в речке, ты зацепился за корягу и стал тонуть, а Серафима вытащила тебя за волосы, а потом отодрала вожжами. А ребят, которые выгребли тебя из дыры в дувале? А себя? Чем измеряется человек?

   Было поздно, но он знал, где достать водку. В ночном магазине «Заходи на пивко» возле  сауны «У Ахмеда», где собирались городские проститутки.  Это была вторая пол-литра за день. Очередной стакан прошёл, но  что же случилось с  Серафимой? Убили? Водка разжигала, но не на слёзы. Нарастали и захватывали афганские чувства злобы и ненависти: нужно ехать, искать виновных, мстить, но странными были его чувства. С прорехами, в которых вмещалось нежелание: не ехать  не потому, что он боялся, этого не было, а потому, что  не хотел видеть то, что  уже видел! то, что рассказала Лара! что часто было в его воспоминаниях. Зачем перегружаться лишний раз.

   Он уехал в ночь. На следующий день под вечер он  оказался в посёлке. К сестре он не пошёл, а сначала направился к дому отца. Проходя по посёлку и осматриваясь, он спрашивал себя, что же это за война? Не афганская. Не чеченская. Жуткая. Жестокая. Бессмысленная, в которой не будет победителей. Нет. Это и афганская, и чеченская и наша война, потому что нет различия между афганскими, чеченскими, украинскими развалинами. Нет различия между мёртвыми афганцами, чеченцами, украинцами, русскими. Он вспомнил слова Звягинцева, что афганский народ невозможно победить.

   На  месте дома оказалась груда камней. Куда исчез сад? С яблонями, грушами, пепенкой, вишнями, сливами. Он помнил вкус яблок, но ещё больше он помнил, как весной с матерью до распускания почек они высаживали саженцы яблонь, груш, вишен, слив, черешни, устанавливали разбивочные колышки, копали ямки, вёдрами вносили перегной, если перегноя не хватало, то вносили домашний му­сор, древесную золу в смеси со старой соломой или прошлогодними листьями, вбивали кол, к которому бумажным шпагатом подвязывали саженец, таскали с колодезя вёдрами воду, поливали... Прилагали руки, утруждались, натирали мозоли. Им казалось, что не будет сноса саду, а вот снесли. Покорёженные деревья, словно разорванные трупы, Он явственно чувствовал тяжёлый, удушливый запах. Мёртвые деревья тоже имею свой запах.

   Удивительно, но на краю огорода в самом его закуточке целёхонькой стояла  низкорослая деревянная баня с не выбитыми окошками, крепкой дверью, возле порожек которой лежали яблоневые пни, увесистые обрубки грушевых, вишнёвых, сливовых деревьев...

   За уцелевшим забором заурчало. Бронетранспортёр. Во двор зашли в полевой форме парень лет двадцати: мелковатый с вихляющей походкой и с небрежным выражением на лице и крупный с тяжёлой поступью мужик где-то около пятидесяти лет  с автоматами. Не поздоровавшись, они стали рассматривать его.

- Воюем, ребята, - сказал он.

- Да, -  вяло ответил мужик, отводя взгляд от него и расстёгивая ворот, жарко  было, под которым проглянулся край тельняшки. Он уселся на оставшиеся обломки порожков, ещё раз посмотрел на него и буркнул. - Надоело. Ни хрена не понятно. -  Он оглянулся по сторонам и увидел баню.

   Не говоря ни слова, он захватил топор, валявшийся в разбитом дровянике,  поплевал на лезвие, провёл по нему указательным пальцем и направился к бане.Он раскалывал самый большой пень с одного удара, полено колол на несколько частей, не прикасаясь к нему руками. Поднимая топор, он с удовольствием ухал. Лихо, словно играючи, отсекал корявые ветки быстрыми и точными ударами. Чурки, выскакивая из-под топора, будто намагниченные сыпались в горку. Так кололи на Руси мужики перед баней «потешно», соревнуясь друг с другом.

- Вечерком помоемся, если не убьют, - сказал мужик, вернувшись и сгребая с лица тяжёлый пот.

- Где научился так дрова рубить? – спросил он.

- Шахтёр я. Шахта «Комсомолец Донбасса» в городе Кировское Донецкой области. Вылез из шахты, а куда попал? 

- В шахте тяжело?

- На войне труднее.

- А мне на войне легче, - вклинился парень.

- С придурью живёшь, - бросил мужик, - с придурью и уйдёшь туда.

- Я прежде, чем уйду, немало порву.

- С щенячьими зубами в волкодава метишь.

- Во, - радостно воскликнул парень. – Волкодавом теперь меня будут звать.

   Ветерок, лёгкий на подъём, стал усиливаться. Набирая дорожной пропалённой  пыли, он завивал её в мелкие вихри, которые, покрутившись, гасли в силе, выбрасывая обратно пыль. 

- Надоело воевать, -  мужик побарабанил пальцами по автомату. - Убиваем друг друга.

- Надоело.  Так уходите домой. Там и разберётесь. Дети и жены подскажут. Под пули зачем подставляться.

- Ты откуда нарисовался, - спросил парень, зыркая щёлочками глаз.

   Он не отлипал от автомата, вертел его в руках, водил стволом, прицеливался, указательный палец дёргался на спусковом крючке, но до конца не дожимал.  

- Приехал тётку хоронить.

   Вспомнилась Серафима. «Если Серафима умерла по судьбе, так что трепыхаться. А если её застрелили, так что разворачивать детектив. Серафиму этим не поднимешь. Ещё больше боли нагонишь». Он вспомнил фильмы «След» с его начинкой: зло будет наказано. « Нужно не допускать зло, - подумал он, - тогда и наказывать будет не кого».

- В посёлке Гремучем были?

- Ты что выпытываешь, - налетел парень.

- Заткнись, - сказал мужик. – Не были мы там. Война, - он потянулся и хрустнул костями. – Не мы её развязали. Развязали там. Мы расхлёбываем.

- Потому, что дурни, - бросил он.

 - Не гони и не разжигай, -  мелкий снял с плеча автомат и направил  на него. – Уматывай.

- Почему это я должен уматывать. Это моя хата. Зачем пришли? Я вас не звал.

   Знакомые слова. Ему тоже когда-то говорили их. Только в этот раз показалось ему, что не он их сказал, а кто-то язвительно  подшепнул на ушко.

   Во двор вошла мать с ведром молока, прошла на кухню, достала трёхлитровую бутыль, набросила на её горлышко марлю и стала процеживать, а потом, налив в алюминиевую кружку, позвала его. Он замотал головой, стараясь выбить прилепившуюся  картинку.

- Где ты видишь свою  хату? Тебя по голове ёб..ло, - воздух рассёк раскатистый смех.

   Это был здоровый, крепкий, заразительный  смех. В нём чувствовалась сила и молодость.  Смех не утихал, забористо, задиристо, беззаботно и даже дружелюбно  раскатывался по двору до тех пор, пока автомат парня не упёрся ему в грудь.

- Уходи. Не доводи его до спускового крючка,  -  глухо сказал мужик. - У него нервы пошатаны.  Стреляет и в тех, и не в тех. А устраивать разборку с ним я не хочу. И так еле склеенные. Как бы не рассыпаться.

   Поднявшийся ветер наматывал лёгкие  пушистые облака друга на друга, вертел, комкал, утяжеляя и сбивая их в увесистые и плотные тучи, которые хмурью наседали на затихший посёлок. По дороге, разрывая гусеницами тонкослойный асфальт, проскрежетало пара танков, ему показалось через открытую калитку Т-72, напустив удушливый солярный запах. Это было так непривычно для него: танки в посёлке. Какая ерунда! В детстве обод от велосипеда, выточенную палку в углубление обода и вихрем покатил, велосипеды, тачки, телеги, полуторки, редкие легковушки «Москвич», «Победа», лошадиный навоз, который собирали мальчишки на дорогах, помогая родителям, которые потом   замешивали его с соломой в разбавленной водой глине, чтобы она становилась густой и вязкой для обмазки стен,  С ерундой пришлось примириться, когда он встал, и, вытянувшись во весь рост, посмотрел на дорогу, что не осталось без внимания парня.

- Давай шлёпнем  его, Ворон, -  бросил мелкий, -  у меня от его хаты мозги с ума сходят. И танки наши считает.

- Да пошёл ты, стрелялка, хуё..я. - Мужик брезгливо поморщился.

- Я давно замечаю за тобой, - заслюнявил мелкий, - что не любишь ты убивать.

- Ты слова – то выбирай, щурец, - зло процедил крупный. -  Любишь убивать.

- Что тут выбирать. Я с охоткой врага замочу. А он враг. Не тётку он приехал хоронить.  Выискивает. Спрашивает: были в Гремучем. Чужак он нам. – Он сильнее нажал автоматом на его грудь.

   Кто-то снова язвительно подшепнул ему на ушко: что? дождался! там был чужаком, а теперь стал чужаком и на своей земле! всё справедливо. Там аукнул, а здесь откликнулось.

   Он не раз видел чёрную дырку ствола, заползавшую в его глаза. Она стала медленно подниматься вверх к его переносице, выбивая холодный пот на лбу. Он  не хотел вспоминать, как нагонял с отцом стены дома повыше, обтёсывал белый камень топориком, чтобы было ровно, клал, шкурил балки, сверлил отверстия для шпонок, поднимал стропила, замешивал глину грабаркой, таскал в вёдрах цементный раствор, накрывал крышу шифером, прибивая его гвоздями с резиновыми подкладками, как радовалась мать простору, он слышал её смех, басовитый голос  отца, словно они были  сейчас  в хате, но, как и в подвале, его ломили не эти воспоминания, а другие. Они  исходили, будто не от него. Было ощущение, что кто-то насильно навязывает ему их. Вспыхнул в памяти «бур». Как, в замедленном фильме, он отвёл ствол в сторону левой рукой, оттянул голову назад, а потом со всей силы выбросил её вперёд...

 

   Никто не знает свою судьбу...

                       

                                  ЧИСЛА.

   В офицерской  среде спецназа он был дружен, весел, разговорчив, нередко шутил, хороший рассказчик. Словом, размашистым, умевшим  собирать вокруг себя кружки, но, выпадая из них, он становился: не подступи, что взяло верх над его открытостью и зачислило в «сам по себе».  

   Он был снайпером. Одиночным стрелком. Никогда не работал в паре. Не с  эрзац снайперской винтовкой на базе ручного пулемёта, автомата, а с винтовкой для снайперов-профессионалов.

   В тот раз его засекли по медальону, который, блеснув на солнце, когда он рассматривал в нём фотографию жены и сына, раздробился   на горячие осколки, засеявшие  лицо.

   О чём он думал, чувствуя, как боль, вначале застегнувшая всё его тело, стала собираться в раскалённую  иглу? Ему было всё равно, до какого места она доберётся, потому что он понимал: она доберётся туда, куда ей нужно, что остановить её он не сможет, как бы ему не хотелось этого,  

   Он пытался рассмотреть лица на посечённых клочках фотографии, но не мог. Он только слышал  переливчатый, чистый, прозрачный  смех жены. Она смеялась, когда он впервые познакомился с ней, когда их расписывали, когда она родила первенца... Даже в письмах он чувствовал смеющиеся строчки, слова.

   Он вспомнил, как однажды, прогуливаясь в парке, она была беременная, их окружили подвыпившие  парни с бейсбольными битами, но он сумел договориться с ними.

- Мне было страшно, - признался он дома.

- Думал, что тебя побьют?

- Нет. У меня мелькнула мысль, что я не смогу  защитить вас.

   Сейчас ему не было страшно. Он не всматривался, как раньше в окружающее, хотя знал, что оно несёт опасность. Когда его спрашивали, где он был? – он говорил не о том, что видел, а что чувствовал. Он хотел домой. Он хотел увидеть её и сына. Он устал за  годы войны в Афганистане, Дагестане и Чечне, но не физически. Он устал от счёта, но не от того, который он, возвращаясь, вёл в  тетради, перечёркивая клеточки крест-накрест. А от счёта, который накапливался  в его сознании, но не цифрами, а вопросом, который был сильней раскалённой иглы. Кто стоял за перечёркнутыми крест- накрест клеточками?  И на какой цифре он сейчас завис сам? Он дошёл до окончательного числа и понял, что продолжения уже не будет...

                          

                           

           

                       БЕСКРЫЛЫЕ…

   Ему оставалось  добежать всего три шага до места, откуда, словно разорванной цепочкой, вырывались комочки света, разрывая темноту, но воздушная волна подняла его и зашвырнула в черную дыру. Он не чувствовал ни боли, ни страха, а только восторг от полёта.

   В конце дыры  ударил яркий свет, и он увидел блестящую пустоту, на краю которой стоял мальчуган лет шести.

- Привет, - сказал он, кружа возле мальчугана. – Ты не узнаешь меня?

- Нет, - закричал мальчуган. – А кто ты?

- Я это ты. Только взрослый.

- Я хочу стать таким, как ты. Ты умеешь красиво летать, хотя у тебя и нет крыльев. Где ты их потерял?

…………

   Поседевший полковник отделился от молчаливой толпы и стал впереди похоронной процессии с траурной  подушечкой, на которой лежал орден. Он шел, закрыв глаза, поскольку уже не раз проходил этой дорогой и думал: если бы у него были крылья, он пролетел бы эти проклятые три шага

                    

                          ЗИМНИЙ ВЕЧЕР

 

 

 

   В то время, когда мы встретились, я жила в Монголии.  В Улан-Баторе.

   Был холодный  зимний вечер с пронизывающим ветром, когда я возвращалась с работы. Домой не тянуло. Там была одна пустота.

   Пройдя площадь Сухэ-Батора, я решила зайти в близлежащий ресторан, выпить что-то тепленькое, немного согреться и просто посидеть, подумать. А подумать было о чем.

   Советские войска ввели в Афганистан и моего мужа, русского, как и я, направили туда же. Через год принесли похоронку. Поплакала. Хотела было вернуться в Россию, но мысль о том, что, если бы советские войска не вошли в Афганистан, мой муж был бы жив, остановила меня.

   Ресторан оказался не далеко. Он был немного мрачноват, тусклый свет, зашторенные окна, но зато теплый.

   Я бы и не заметила его, если бы в ресторане не было пусто. Он сидел один, сгорбившись и подперев левой рукой подбородок. Мне показалось, что он такой же одинокий, как и я.

   Вообще, я стеснительная, но в тот раз меня охватила непонятная смелость, и я, даже не спросив разрешения, подсела к нему.

   Он поднял голову. Его глаза. Я их помню до сих пор. Тоскливые, застывшие, как бы погруженные только в себя и словно чужие ко всему окружающему.

   Не сказав мне ни слова, он налил водку в фужер и подал мне.

- Выпейте. Это согревает.

   Он помолчал, а потом добавил.

- Как же у вас холодно, как холодно.

   Так я и познакомилась с ним. В тот вечер он проводил меня домой.

   Через неделю он улетел в Москву.

- Ты жди меня, - сказал он. -  Я скоро вернусь.

   Странно. Знакомы мы были всего неделю, но я почему-то стала с нетерпением ждать его.

   Через месяц он  вернулся.

   Зачем он приезжал в Улан-Батор, и что у него была за работа, я вначале не могла догадаться. Скрытным он был, но, когда выпивал, часто говорил: Афганистан, Афганистан… Там тоже холодно, как и у вас. Везде холодно, - заканчивал он.

   Потянулась я к нему. Иногда он прилетал не в командировку, а чтобы увидеть меня, но в таких случаях он никуда не ходил и все время проводил у меня дома. Я пыталась его вытащить, но он только отрицательно кивал головой и повторял: там холодно, холодно.

   Однажды он спросил меня.

- Хочешь уехать со мной в Россию?

   И, не дожидаясь моего ответа, добавил, -  не стоит этого делать, Наташа. Не по тебе будет моя жизнь. Я чужой гость.  Петляю по жизни, а тебе это не нужно. Где-то уже есть и моя петля, приготовленная для меня. Когда-то попаду в нее. Ты уже потеряла мужа, и, может, так случиться со мной, что утеряешь и меня. Зачем тебе  жизнь, в которой будут одни неприятности. Знаешь, иногда у меня бывают очень длинные дни, это когда в них одна неприятность сменяет другую, это безрадостные дни, и я хочу, чтобы быстрее наступила ночь, и я уснул бы. Так, может, получиться и у тебя.

   Встречи продолжалось года два. Однажды мы стояли на площади  Сухэ-Батор. Был такой же зимний вечер, как и в первый раз. Ветер холодный и пронизывающий. Он слегка прижал меня к себе, поцеловал. Как же было тепло от его губ и рук, но я почувствовала, что это  последний вечер, что тепло и своих рук, и своих губ он отдавал мне в последний раз.

- Я уезжаю надолго, Наташа, - сказал он. – Вернусь, не вернусь – не знаю. Ты лучше не жди меня. А просто живи. Я человек военный и живу по приказам. А если хочешь ждать, то жди, но всегда думай о том, что можешь и не дождаться.

   Я ждала.

   Через три года  вышла замуж, у меня двое детей, но я все жду и жду его и, наверное, с этим ожиданием и уйду из жизни.

   Часто зимой я хожу на площадь Сухэ-Батор и подолгу стою под пронизывающим, холодным ветром, вспоминаю его слова: как холодно, как холодно,  но я не чувствую холода. Меня согревают его руки и губы.