Россия как зона бедствия

На модерации Отложенный

Паралимпийская чемпионка по плаванию Джессика Лонг вернулась в Иркутскую область и посетила детский дом, в котором прошло ее раннее детство.

Она была в этом детском доме несчастной девочкой Таней с деформированными ногами, неспособной ходить. Ее участь была бы весьма печальна, если бы ее не удочерили американцы. Вероятно, как и многие лежачие дети, она не дожила бы до совершеннолетия, умерла бы от застойной пневмонии.

Но вот удочерили, увезли в Америку, сделали ей хорошие протезы, научили плавать и вывели в чемпионки. Зачем же она вернулась? Из страны, где ей хорошо, в страну, где ей было плохо. Почему не захотела забыть Россию как страшный сон? Что искала в детском доме, где была несчастна? Зачем заявила, что хотела бы усыновить русского ребенка, зная, что это невозможно по теперешним нашим законам?

Немецкая журналистка Керстин Хольм двадцать два года прожила в России и вот, наконец, вернулась в Германию. И написала статью про то, как в Германии мило и уютно и какая Россия мрачная и непригодная для жизни страна. Это довольно справедливая статья. Но небольшая подробность заключается в том, что Керстин вернулась в Германию не по своей воле, а потому что ее газета закрыла в Москве корпункт.

Так написала мне сама Керстин. Если бы корпункт не закрыли, Керстин оставалась бы здесь, в России, в этой мрачной и непригодной для жизни стране. Почему? Почему Керстин Хольм не хотела возвращаться из России, где мрачно и неуютно, в Германию, где уютно и безопасно?

Отчего еще огромное множество людей, даже и имеющих возможность эмигрировать, продолжают, плюясь и ноя, жить в России?

Я, кажется, знаю это чувство. Я испытывал его много раз. Вернее, так: я всякий раз испытывал его — в зонах бедствий.

Жизнь в зоне бедствия очень некомфортна, но зато очень понятна. Ну, выиграла Джессика Лонг все на свете паралимпийские медали — и что? И зачем? И что дальше с этим делать? Ну, сидит Керстин Хольм в уютном франкфуртском кафе — и что?

И зачем?

А в зоне бедствия любое твое действие имеет смысл. В турецком городе Гельджик, например, после большого землетрясения я принес незнакомой женщине ведро горячей воды, чтобы она могла искупать старика-отца. И у меня не было экзистенциальных вопросов: зачем? кто я теперь? водоноша? — нет, просто принес ведро воды.

На Ставрополье во время наводнения у одной старухи в затопленном доме остались документы. Я добыл лодку и сплавал с ней в ее дом за ее паспортом. И у меня не было вопросов, хочу ли я работать лодочником, — просто поплыл и все.

В зоне бедствия все имеет смысл. Даже просто говорить. В Беслане незнакомая женщина остановила меня на улице и сказала: «Журналист? Спасибо что приехал. Расскажи о нас». Так и сказала.

Еще в зонах бедствия как-то по-особенному обостряются добро и зло. В Гельджике была холера, нельзя было пить воду, и я видел человека, который гуманитарной питьевой водой в бутылках — торговал. Этого человека избили.

А в Беслане я видел человека, который торговал детскими гробами. Он получил от государства деньги на гробы, закупил их, привез и решил продать родителям детей, погибших в первой школе. Он хотел продать гробы дважды. И я знаю людей, которые пришли к этому гробовщику и объяснили, что гробы надо отдавать бесплатно. Они были вооружены.

В зоне бедствия любая вещь в твоих руках имеет значение: автомат, компьютер, медаль, пропуск… Любой твой навык кому-то нужен: умение писать, знание иностранного языка, умение водить машину, умение накладывать трахеостому, просто физическая сила — все это кому-то нужно.

Жизнь в зоне бедствия довольно быстро приучает к скромности. Ты довольно быстро понимаешь, что почти ничего не можешь сделать. Бедствие огромно, люди глупы и разобщены, находится множество мерзавцев, которые на бедствии наживаются. И почти ничего нельзя сделать.

Да, но вне зоны бедствия ты не можешь сделать вообще ничего.

Валерий Панюшкин