Что общего между монахом и жертвой финансового кризиса?

На модерации Отложенный

Кризис, который надвигается на головы сограждан, сродни пострижению у нас в монахи. Ведь, кроме непременного безбрачия, еще одно условие монашества — отказ от стяжательства. Отбросить стяжательство — не значит спалить личное имущество. Значит — перестроить мозги в постриженной голове. Мир уже не питает человека, булки теперь не растут на пластмассовых елках супермаркета, а, наоборот, человек замыкается в себе и черпать начинает из себя. Черпать силы и даже впечатления, то есть в кино ходить не надо. Да и кормит себя такой «внутренний человек» своим трудом — не случайно, что монахи преуспевают по части сельского хозяйства. 

Все это роднит судьбу монаха и жертвы кризиса, пускай один и уходит из мира добровольно, а другой принудительно. Офисное сокращение (а главной мишенью кризиса видится почему-то именно офисный, а не фабричный тип человека, об офисном типе и поговорим) отфутболивает вчерашнее «среднее звено» в затвор жилища, даром что и монашество почти всегда — итог жизненных потрясений. 

Пострадавший от кризиса — это тот, в судьбе которого резко, как ноготь под строчкой, подчеркнуто слово «одиночество». Дома могут ждать жена, родители, детки, теща и троюродный дядька, голодные и обозленные, но их скорбный фон лишь усилит это одиночество, несомненно рифмующееся с отчаянием. Однако отчаянное одиночество содержит в себе еще и совестливость. В условиях «мира», в формате дарующей благополучие корпоративной солидарности, свойства обособленной личности блекнут, стираются. В мидл-классовом коллективе, в реальности бесконечных «кредитов» (денежных и этических) тушуются и смердяковская яркость эгоцентризма, и трепетная правдоискательская отзывчивость Алеши Карамазова. Зато после кризиса, удара по башке, выпадения из механистичной системы, пышно расцветают именно качества индивидуальные: человек может стать душителем или праведником. Или издерганным мамлеевским шатуном. 

Так или иначе, кризис раскрывает перед человеком, пока тот обреченно пьет горькую, бьет поклоны, бегает с ножом по дороге или обморочно ищет подработку, новое измерение, которое так и хочется назвать «духовным». 

Есть ли отрадный выход из кризиса? Возможна ли после кризиса какая-то новая человеческая солидарность (не офисно-монотонная)? 

Первый вопрос совершенно не экономический, а экзистенциальный. Отрада, наверное, может быть достигнута, если вспомнить Хлебникова: «Мне много ль надо?/ Коврига хлеба/ И капля молока,/ Да это небо,/ Да эти облака!» Сегодня переозвученный современником вопрос «Мне много ль надо?» предполагает то нестяжательство, при котором человек отталкивается от прежнего сытого опыта, разнообразного лишь горизонтально, вширь, в аппетитах консюмеризма, в безграничности сытых сновидений.

По сути, речь о выстраивании вертикали, о «новом аскетизме», когда скудость быта воспринимается как неизбежная сторона обретенной свободы. Это то «самоограничение», которое Солженицын связывал с «жизнью не по лжи». Человек может обойтись без подогретого саке и отпуска в Шарм-эш-Шейхе, но свобода — любви, гражданского мнения, отчаяния, воображения — составляет соль его личности, и именно к личности апеллирует социальное одиночество. Личность жестоко выкликает господин Кризис. 

Второй вопрос (солидарности) гораздо сложнее. Но ведь существует же братство монахов, в том числе возделывающих грядки и чистящих коровники. Метафору монастыря в данном случае стоит соотносить с близостью к природе. И парадоксально, но, поворачивая образ монастыря, надо на самом-то деле остановиться на проблеме семьи. Как безработному прокормить домочадцев? Правильно, или с ними, или с другими опростившимися вырваться на свежий воздух и заняться натуральным хозяйством. Будет ли этот прорыв совмещен с тем, что называется культом, как знать? Но формы коллективистской свободы, возможно, придут на смену свободе одиночной — допустим, как вторичное явление кризиса на второй его год. Да, не исключено, что после того, как слипшийся жвачный ком офисных заединщиков развалится, через какое-то время станут возникать новые союзы по принципу поселений. Или где-то акцент сделан будет не на материальном выживании, а на общении. Отсюда вероятность распространения мистических «радений», экстравагантных вероучений (так и было в начале 90-х) или повышения интереса к «кружкам», к дискуссиям, к идейному активизму. 

Все это жизнь духа, не обязательно чудесная и светлая, но и пыточная, выворачивающая человека. Странная свобода. О чем этот разговор? О той садомазохистической компоненте, без которой нет русской истории. 

Недавно я задумался: а монашество — это свобода или рабство? Во всех смыслах. В житейском и умственном. Свобода или рабство? Конечно, это твердокаменное самоограничение. И только кризис заставил меня столь ясно обнаружить в феномене монастыря странную грань свободы, уловить легкое дыхание. Кризис, без сомнений, тяжек, но ведь и из него, как и из схимы, может вдруг подмигнуть вольница. 

Тем более что там дальше? Зарево… Пересвет и Ослябя бешено несутся по Куликову полю экспериментов…

Сергей Шаргунов