Вопросы для раздумий на следующие 60 лет

Национальные особенности модернизации: вопросы для раздумий на следующие 60 лет.

Половина пути

По библейской традиции срок человеческой жизни 120 лет: “И сказал Господь: пусть будут дни их сто двадцать лет” (книга Бытия). Примем это как допущение, тогда получается, что 60 лет – это половина срока.

На половине пути стоит подытожить сделанное и обозначить цели на будущее, поэтому я и организаторы этой лекции, Фонд ИНДЭМ и Институт Кеннана (спасибо им), пригласили вас, уважаемых представителей научного сообщества, на мою отчетно-выборную лекцию. Если вы надеетесь, что я ограничусь шутливым спичем или только перечислением заслуг, то вынужден вас разочаровать. Я действительно хочу изложить свой взгляд на проблему, вынесенную в название моего доклада “Национальные особенности модернизации: вопросы для раздумий на следующие 60 лет”. Точнее, я хочу выделить один из аспектов этой проблемы – роль социально-культурных, этнокультурных факторов модернизации, а еще точнее – роль этих факторов в циклических срывах модернизационных процессов в России.

Мой интерес не только академический, это и форма включения в политические дебаты о пути развития России, но все же больше всего меня, как сейчас говорится, “заводит” именно академическая сторона вопроса, а именно неэстетичность научного дискурса по этой проблеме:

во-первых, преобладание в нем крайних, сугубо черно-белых подходов в определении роли культурно-ценностных факторов. Преувеличивается либо их пластичность (“Мы рожден, чтоб сказку сделать былью”, “…разрушим до основания, а затем”) либо их жесткость (“Культура – это судьба”, “Так было тысячу лет – так и будет).

во-вторых, мистификация, связанная с отсутствием в научном обиходе устоявшихся представлений о реальных механизмах культурной динамики. Именно поэтому утверждения типа “традиция не допускает” или “традиция не влияет” даются без понимания сущности традиций;

в-третьих, отрыв этой проблемы в ее современном звучании от ее научных корней, от научной традиции, сложившейся в антропологии уж, по крайней мере, за полтора века ее существования. Той традиции, в которой сформировались механизмы отбора идей. Большинство же заявлений как о сверхжесткости этнической культуры, так и о ее сверхпластичности не проходят этот фильтр, поскольку делаются научными кочевниками, совершающими набеги на чужие научные территории, не зная ни их истории, ни обычаев.

Но вопрос о жесткости или пластичности не вчерашний и не позавчерашний. Это вековой спор антропологических школ примордиалистов и конструктивистов. Первое направление связывает особенности культуры народов со свойствами, присущими самому этносу и в предельном случае как бы приросшими к телу этноса, а второе – определяет культурные свойства как конструкт внешних сил, как следствие адаптации к изменяющейся среде. Наиболее радикальные представители конструктивистов вообще отрицают существование этноса как объективного явления, рассматривая его как сугубо воображаемое сообщество.

Крайние подходы всегда выводили на тупиковые пути. Крайний примордиализм неизбежно ведет к расизму, а крайний конструктивизм – к теории заговора, поиску некой невидимой направляющей руки. Все отчетливее проявляется необходимость синтеза этих подходов.

Теперь мне легко ответить на вопрос, о чем же я собираюсь размышлять в отпущенное мне время жизни. Я определил для себя область исследования. Это не этнополитология, которую я преподаю уже много лет. Это СОПРОМАТ, только меня интересует сопротивление материалов не в физическом, а в социокультурном мире. Если перейти от метафор к научному определению, то речь идет о теории социокультурной инерции. Его базовый постулат известен большинству со школьной скамьи: тело (явление) сохраняет состояние покоя или прямолинейного движения то тех пор, пока не сталкивается с трением или иным внешним импульсом. Это определение исключает предопределенность некоего неизменного состояния. Это не колея, это стадиальное состояние.

Сегодня на публичную защиту выносится сама идея нового научного направления и некоторые его положения:

  • О природе этничности.
  • О природе традиций.
  • О природе маятникового развития России: от реформ к контрреформам.
  • О необходимости новой парадигмы, с помощью которой можно было бы обеспечить переход от маятникового развития к устойчивому развитию.

Некоторые из этих идей я сегодня озвучу впервые. Это, как говориться “премьера песни”.

Итак, я собираюсь в очередной раз защитить диссертацию на подтверждение звания ученого и полагаю, что подобное подтверждение может быть не лишним и людям, более обвешанным регалиями, чем ваш покорный слуга. Но сначала о том, как я дошел до жизни такой.

“О механизмах культурной динамики”

Роясь накануне юбилея в сундуке своих накоплений, я обнаружил, что главным моим капиталом являются мои годы. Мне с каждым годом жить интереснее. Например, интересно наблюдать, как идеи, возникшие у меня в разное время, встречаются, переплетаются, женятся, рожают детей. Это увлекательное занятие, вроде чтения романа. Мне вообще кажется, что я всю жизнь пишу один и тот же роман с продолжением.

Далее, с годами возрастают шансы общественного признания. И это хорошо, когда такое признание растянуто во времени. Бывают артисты одной роли, потом они всю жизнь пытаются до нее дотянуться. Бывают ученые, которые быстро приобретают известность, а потом только ленивый не шпыняет их за легковесность и погоню за сенсациями. Такое признание мне не по вкусу. А вот тот факт, что профессор Джорджтаунского университета Марджори Балзер в прошлом году мне написала, что совсем недавно открыла для себя мою статью 1987 года, мне льстит. Поразительно, но я и сам к ней вернулся только в прошлом году. Речь идет о статье “Система территориальных общностей и ее роль в формировании и воспроизводстве этнокультурных традиций” (“Советская этнография”, 1987, № 1, с. 10–24). Статья опиралась на еще более ранние мои исследования времен подготовки первой диссертации о расселении узбеков, каракалпаков и русских в Узбекистане. Я также сравнивал русских в Узбекистане с русскими же в Центральной России.

В той статье я выступал против распространенного в советские годы (да и сейчас сохранившегося) убеждения о том, что единственным хранителем этнических традиций выступает деревня. Я пытался показать:

1) что традиционные нормы вообще не хранятся, они воспроизводятся. Они остаются съедобными, пригодными к применению, если осуществляется работа по их разогреву, прежде всего по защите своих традиционных норм от “тлетворного влиянии” чужих, по подержанию каналов трансляции, по синтезу новаций и традиций и др.;

2) что этносоциум функционирует за счет так называемой “каскадной диффузии культуры” в иерархической системе территориальных общностей. В ней снизу подается культурное сырье (локальные образцы поведения), которые в центрах обретают престижно-символическую окраску и оттуда распространяются уже в качестве общеэтнических норм. Например, некоторые локальные диалекты кладутся в основу нормативного этнического (национального) языка. Нормы, движущиеся сверху вниз, также проходят обработку – они одомашниваются, приобретают местную специфику. Например, селяне вначале перенимают лишь отдельные элементы городской одежды, а потом уже весь костюм, но поначалу еще заправляют брюки в валенки. Также постепенно распространяются и приживаются нормы демографические, этические и политические. В той статье 1987 г, я привел такой пример: более 30 лет – с 1939 по 1970-й – потребовалось на то, чтобы возникшая в крупном городе в русской среде норма малодетной семьи прижилась в русской деревне. Почти столько же Моисей водил свой народ.

Бывает, что в процессе такого одомашнивания исходная норма изменяется до неузнаваемости и почти исчезает. Например, от тюркского народа булгар в славянской среде сохранилось только измененное название “болгары”. Однако еще чаще новации вытесняют традицию. Например, от кельтов (галлов) во Франции осталось только воспоминание, а язык стал романским, самоназвание германское – от франков. Наш выдающийся антрополог С.А.Арутюнов показал, , последовательность внедрения новаций в традиционные культурные комплексы. Так в бытовую культуру японцев западные нормы в начале как бы вкрались в виде декора и аксессуаров (брошь на кимоно, эклектическое освещение в легком бамбуковом доме). Затем новации стали ядром бытовой материальной культуры, превратив традиционные элементы в декор и аксессуары (кимоно лишь для ритуальных действий, бамбуковые шторы в жилище европейского типа). Подчеркиваю, что без такого одомашнивания или проращивания новаций в новой культурной почве их приживаемость невозможна. Процесс этот длительный. Он может охватывать десятилетия, даже в тех случая, когда новация распространяется в одной и той же этнической среде, но транслируется из города в деревню.

Из этих исследований вытекает, что:

этнос – это не только воображаемое сообщество, как полагают Бенедикт Андерсон или Валерий Тишков (последний обещал сегодня прийти). Этнос, по крайней мере его историческое ядро, – это реальное этнотерриториальное сообщество, похожее на фабрику со специализированными цехами, воспроизводящими культурные традиции;

для сохранения этничности нужна контактная среда, сохранность каналов трансляции традиций и механизмов социального контроля их соблюдения. Такой контроль использует моральные поощрения за следование традициям и моральные санкции за их нарушения.

Мифология культурной предопределенности

В 2007 году я вернулся к работам 20-летней давности в связи с тем, что крепчал застой и возникла необходимость полемики по поводу мифологизации культурной предопределенности особого пути России.

Что такое застой? На мой взгляд, это историческая ситуация, при которой правящая элита не хочет, а оппозиционные силы не могут и не знают, как жить по-новому. В эпоху застоя у власти и у оппозиции в ходу один и тот же миф о фатальной предопределенности судьбы страны и ее “особом пути”.

Либералы с гневом отвергают идею “особой цивилизации” как “тысячелетнего величия России”, но охотно принимают тот же миф в другой упаковке, как цивилизацию “тысячелетнего рабства”.

Я выступал с публичными лекциями на эту тему. Опубликовал статьи, но наиболее полно эта тематика будет отражена в моей новой книге “Распутица: полемические размышления о предопределенности пути России”. В ней я стремился:

показать, что представление о тотальном господстве культурного детерминизма не просто неверно, но диаметрально противоположно реальности. Неверно уже потому, что российское общество в целом – одно из наиболее детрадиционализированных в Европе;

охарактеризовать различия между традицией как механизмом межпоколенной передачи информации и квазитрадицией, т.е. ситуативным приспособлением к среде. Традиция – это не сохранность, не устойчивость, это передача, трансляция (“Делай как я!”).

Что такое традиция – это межпоколенная передача норм, стандартизированных образцов поведения, идей и ценностей, которым должны следовать все члены некоего сообщества. Традиция является предписанием, которое предыдущие поколения оставляют своим потомкам и в этом качестве она определяет легитимность действий членов сообщества в тех или иных ситуациях. Из определения понятно, что не всякое повторяющиеся явление может быть названо традицией. Если люди зимой кутаются, а летом снимают с себя лишние одежды – то это не традиция, а ситуативное приспособление к среде, а вот то, что им следует надевать зимой и, до какой степени позволительно оголяться летом - это предписывала традиция. Для ее передачи необходимы институты, выступающие носителем, хранителем, а главное контролером соблюдения традиционных предписаний. Социальный контроль использует моральные поощрения при соблюдении традиций и моральные санкции за их нарушение.

Ныне в России механизмы социального контроля практически полностью демонтированы вместе с институтами, которые их хранили. О сельской общине прочно забыли уже в середине прошлого века. Религиозные общины, православные церковные приходы были разрушены в советское время и их роль, скорее всего, не восстановиться ныне, учитывая, что свыше 87% православных верующих не считают себя частью какого-либо одного прихода и посещают церковь эпизодически, по случаю и какую придется. Еще недавно были дворы, в которых пенсионеры, играя в домино, все же приглядывали за соседями, а бабушки, сидящие лавочках перед парадным судачили о нравственности тех или иных семей. Это хоть как-то восполняло отсутствие полноценного механизма социального контроля, действующего по принципу: “Что люди скажут?”. Сегодня и этого нет. А родственные отношения? Их разрушение в российской и, прежде всего, в русской среде, доведение некогда плотных родственных контактов до уровня эпизодического общения – общепризнанный факт. В таких условиях не вызывает сомнений тот факт, что представление о российском обществе как коллективистским, соборным и общинном – это миф. Напротив, сегодня это общество - одно из наиболее атомизированных в современном мире. И уже сам этот факт ставит под сомнение возможность передачи в таком обществе как традиционных, так и любых других норм.

А как же тогда объяснить историческую повторяемость однотипных коллизий и так называемую “традиционализацию”, о которой пишут как о несомненном признаке современной России?

Почему высказывания Гоголя, Салтыкова–Щедрина, Герцена о пренебрежении россиян законам воспринимаются как фотографии сегодняшнего дня? Да потому, что сохраняются условия, воспроизводящие отчуждение человека и от закона, и от власти. Различение традиций и квазитрадиций так же важно, как различение генетических заболеваний от тоже весьма устойчивых недугов, но вызванных неблагоприятными условиями, например работой в горячем цеху, на химическом предприятии или в угольной шахте. Разная природа болезни – разные же и методы лечения.

Но и однотипные условия могут дать разные следствия в зависимости от уровня примордиальности общества, т.е.

сохранности в нем традиционных институтов и ценностей. Так, народы Северного Кавказа уважают федеральные законы не больше, чем этнические группы Центральной России, но этот правовой нигилизм компенсируется значительным влиянием неформальных правил и сохранением или даже ростом доверия к членам своих неформальных организаций. Многомиллионные финансовые операции в этой среде совершаются без расписок, печатей и нотариусов и держатся в буквальном смысле на честном слове. Но нужно признать, что неплохо держатся. В Центральной же России, когда говорят “держится на честном слове”, то понимают под этим “вот-вот оторвется”. Здесь нарастает недоверие даже по отношению к своей ближайшей среде. “Большинство будет вести себя нечестно” – это преобладающая в современной русской среде установка, которая нарастает по мере усиления атомизации общества.

В условиях, когда традиционные нормы содраны до кожи вместе с институтами, призванными их защищать, общество становится беззащитным перед лицом конструкторов любого рода, но особенно тех, кто облечен властью. Это приводит к гигантским колебаниям настроений и ценностей.

Многочисленные исследования показывают, что становление новых институтов гражданского общества происходит легче в том случае, если они надстраиваются на традиционные и переплетаются с ними. И напротив, такие институты плохо приживаются в условиях разрушения традиционной среды.

Итак, если говорить о большей части территории России, то ее нынешней особенностью является вовсе не соборность-коллективизм, не фатальная диктатура культурных традиций или цивилизационных матриц, а как раз обратное – культурные традиции в России ослаблены, общество атомизировано, социальные каналы трансляции культурных традиций либо разрушены, либо перекрыты тромбами. Лишенным традиций и устойчивых базовых ценностей обществом легко манипулировать. Такое общество поддается иллюзиям, подхватывает мифы и фобии и формирует собственные. Эта сверхпластичность социального сознания чрезвычайно затрудняет модернизационные процессы. Общество легко принимает инновации, но так же легко от них отказывается. Диагноз – плохая приживаемость новых норм. Но ведь и северокавказская жесткость традиционной основы – также не подарок для процессов модернизации. Но здесь болезнь другая – традиции мешают усвоению новых формальных, правовых норм инновации.

Я уже израсходовал более 60% отведенного мне времени, зациклившись на традициях, и еще ни словом не обмолвился о других источниках и составных частях моего “нового учения”. Я говорил о своей статье 1987 года, но ведь это же был год начала взрыва этнополитических конфликтов. Тогда разразился первый из них – Карабахский.  Исследования конфликтов на 20 лет отодвинули мои мирные штудии культурной динамики, хотя, в конце концов, к ним же и привели.

Уже в 1988–1989 годах появились мои первые статьи на тему конфликтов. В 1990 году я со своим талантливейшим коллегой Аркадием Поповым предложил одну из первых концепций объяснения и классификации этнополитических конфликтов в статье “Межнациональные конфликты в СССР” (“Советская этнография”, 1990, № 1). Затем, уже в период Чеченской войны, мы с ним же подготовили для “Известий” серию статей об истоках и эволюции чеченского конфликта, которые выходили четыре дня подряд. Эти статьи имели огромный резонанс. На эти и последующие работы, мои и моего центра (ЦЭПРИ), о Чеченской войне ссылались практически все, кто занимался исследованиями этой и смежных проблем в разных странах мира. В 1996–1997 годах появилась книга “Эволюция взаимоотношений центра и периферии”, которую мы собирали и редактировали вместе с Натальей Зубревич, и целый ворох книг по вынужденным мигрантам в СНГ и разных регионах России, по положению меньшинств и другие, которые мы подготовили с Владимиром Мукомелем. С ним мы работаем вместе уже более 30 лет.

Признаюсь, что для меня самой интересной книгой моего “конфликтологического” периода была та, которую мы подготовили с Джереми Азраэлом: “Как делается политика в США и России. Об использовании силы в региональных конфликтах” (1997). Открытый в ней эффект “скользких склонов” показывает, что в подавляющем большинстве случаев втягивание в вооруженный конфликт происходило незаметно для самих властей. Даже если его подготовка велась, то все равно оказывается, что в последний момент государства вползают в него по инерции. Сама вероятность вступления на скользкие склоны конфликта была присуща почти в равной мере, как администрациям двух президентов Америки (рассматривались команды Дж. Буша старшего и Б. Клинтона), так и российской власти. Это сходство обусловлено огромной ролью человеческого фактора в принятии политических решений. Различия же между США и Россией состояли лишь в политических системах, одна из которых содержит множество механизмов так называемой “защиты от дурака”, а другая в мои времена содержала их меньше, а нынче и вовсе лишилась.

Назову и некоторые другие публикации этого периода. В 2001 году под моей редакцией вышла книга “Терроризм: истоки, сущность, направления и угрозы”. В 2003 году мы совместно с Леокадией Дробижевой написали большой доклад “Особенности этнополитических процессов и становления этнической политики в современной России”, а в 2004 году вышла моя книга, обобщающая тот этап моих исследований: “Этнополитический маятник. Динамика и механизмы этнополитических процессов в постсоветской России”. В ней я выдвинул концепцию этнополитического маятника как взаимосвязанной динамики активности этнических меньшинств и этнического большинства в процессе распада империй. Нет времени рассказывать об этом процессе. Не буду я говорить и том, насколько сбываются мои прогнозы о третьей волне подъема национальных движений, наиболее опасной для целостности страны. Будут вопросы – отвечу. Пока же скажу, что это исследование сформировало два здоровенных валуна, положенных в фундамент моих новых научных интересов.

Во-первых, это проблема маятникового развития. От интереса к функционированию маятника в короткий исторический период я обратился к маятнику длинных исторических циклов – к тому чередованию реформ и контрреформ, которое уже, по крайней мере, полтора века проявляется в России.

Во-вторых, это проблема империи, которая в наибольшей мере ответственна за включение механизма маятника. Поэтому параллельно с работой о маятнике в том же 2004 году у меня вышла книга “Между империей и нацией”, в которой я пытался показать, как незавершенность перехода от империи к нации срывает и другие аспекты модернизации, и прежде всего переход от власти персон к власти нормы, к власти закона.

Отсутствие политической нации, т.е. сообщества граждан, а не подданных, осознающих себя сувереном государства, объясняет, почему верхушечные реформы не подхватываются снизу, почему сохраняется отчужденность общества и от политики, и от закона (“Барин правит, пусть барин и решает”). Но почему же не складывается нация в России?

На мой взгляд, потому, что прочность имперского институционального наследия в России выше, чем в иных постимперских странах. Несущим каркасом этого наследия является господство сырьевой экономики. Сырьевые товары составляют 85% российского экспорта и охватывают более 50% российского ВВП, в то время как в развитых странах этот показатель составляет менее 20%. Проблема “ресурсного проклятия” известна давно, так же как ее следствия:

припетре так и торгует

преобладание сырьевой экономики уменьшает стимулы к модернизации. Зачем менять жизненные устои, если можно сносно жить на нефтедоллары?

существует прямая связь между экономикой, основанной на эксплуатации природных ресурсов, и структурой элит. Такая элита в наибольшей мере зависит от государства, поэтому она наиболее сервильна по отношению к власти и в наименьшей мере склонна к опоре на гражданское общество. Вот и не может оно прорасти через асфальт российской системы;

засилье ресурсной экономики обусловило избыточную роль государственной власти в жизни России. С. Кардонский назвал такое государство “ресурсным”. Оно стремится к монополии на распределение ресурсов всех видов;

главным ресурсом всегда была территория с ее землями и недрами, поэтому ресурсное государство в качестве высшей цели выдвигает имперские цели – удержания, а по возможности и расширения территории;

высокое значение территориального ресурса включает и целый комплекс психологических механизмов сохранения такой системы. У большой территории много врагов, внешних и внутренних, реальных и мнимых, которые завидуют нашим ресурсам, нашим масштабам и зарятся на них. Страна, живущая в психологической атмосфере осажденной крепости, не расположена поощрять народный суверенитет и гражданские права, а уж того меньше она склонна к децентрализации власти, к федерализации. “Имперский тип государственности, – справедливо отмечает Андрей Захаров, – оказывается естественным оформлением режима, построенного на экспорте сырьевых ресурсов”, поэтому частные изменения политической системы не приживаются (как говорил В. Черномырдин, “какую партию ни делай, все равно получится КПСС”).

О стадиальном исчерпании ресурсов имперско-распределительной системы

Вчера на российско-польском семинаре профессор Вадим Межуев обвинял русскую почву в срыве модернизационных процессов в России. Я с ним согласен, только он понимает под почвой культурно-цивилизационные особенности русского православного народа, а я – социально-экономическую среду России.

Значит ли это, что я отрицаю влияние этих самых культурно-цивилизационных или этнокультурных особенностей? Вовсе нет, только в моей формуле инерции два компонента: одно – это состояние покоя (собственно инерции), а второе – импульсы. Так вот я полагаю, что представление о том, что в сохранении инерции первичную и основную роль играет особая национальная ментальность русских, не верно. Здесь ведущая роль за той самой социально-экономической почвой, а социокультурные стереотипы важны, но вторичны. Однако в другой части формулы, в которой речь идет об импульсах к переменам и адаптации перемен, роль социокультурных факторов – определяющая.

Я уверен, что ресурс имперско-распределительной системы исчерпан. Она не способна ответить на фундаментальные вызовы современности:

обеспечить переход к постиндустриальной экономике, в которой роль интеллектуального труда и свободного человека уже не только в правом, но и в политическом, духовном смысле возрастает;

обуздать галопирующую коррупцию, поскольку для это требуется общественный контроль;

решить проблемы народосбережения, увеличения продолжительности жизни, поскольку для этого человек должен перестать быть всего лишь ресурсом, он должен стать целью развития.

Но эти вызовы еще не импульсы к переменам. Они станут импульсами, когда будут освоены в сознании, превратятся вначале в настроения (“так жить нельзя”, “нужны перемены”), а затем и в цели, в идеальные проекты (к чему стремимся). Без такой идеальной картины перемены не удержатся, снова превратятся в КПСС. Начиная с эпохи модерна цели, а не традиции легитимируют жизнь, но эти цели конструируются только из традиционных материалов. Не может в Японии появиться цель стать энергетической сверхдержавой, хотя лидером Тихоокеанского мира она хотела бы быть, а в Болгарии вообще не появится идея сверхдержавы.

Еще один пример Польша. Там тоже были проблемы перестройки, страшный упадок уровня жизни населения, массовая безработица, ностальгия по временам стабильности. Польшу бросало от правого правительства к социалистическому, а от него к традиционалистам братьям-близнецам. Но была в этой стране автоматика, которая исключала возможность радикальной смены пути. Более полутора веков Польша стремилась вырваться из Империи и вернуться в семью западных народов. Ныне более 70% ее населения считает себя частью Европы, а в России таких около трети. Наши державники говорят: “Это всяким карликовым государствам все равно под кем быть – под Россией или под Америкой. У России особый путь – быть великим государством”.

Какую же альтернативу этой цели предлагают модернисты-западники? “Зачем тебе величие? Догоним лучше Португалию по уровню жизни”. Но Россия империя, беременная нацией. В таких условиях спрос на символы национального величия проявляется с такой же вероятностью, с какой юношеские прыщи вскакивают в период полового созревания.

Есть и другой, еще более радикальный вариант западничества – стратегия тотального самоунижения: “Россия – тюрьма народов, жандарм Европы. Роль России – преподать урок другим странам и народам – как не надо жить”. Можно ли рассчитывать, что эти идеи будут пользоваться в России массовым спросом?

Но давайте подумаем о принципиально ином повороте.

А почему непременно нужно бороться с устойчивыми стереотипами массового сознания? Почему либералы не могут приспособиться к некоторым из них, произведя хорошо известную операцию деконструкции? Почему идея Великой России не может быть оторвана от идеи деспотического, страшного государства, которого следует бояться?

Де Голль, например, сумел это сделать. Тот самый президент, который завершил имперскую историю Франции, вывел французскую армию, вывез почти миллион французов из Алжира, признав его независимость. Тот президент, который во многом обуздал имперские амбиции своего народа, заявил: “Наша страна перед лицом других стран должна стремиться к великим целям и не перед чем не склоняться”. Он провозгласил стратегическую цель – возвращение Франции ее величия. Исследователи, знающие ситуацию во Франции второй половины прошлого века, с ее культом Наполеона, с ее имперскими амбициями, с психологическими комплексами уязвленного самолюбия нации, отвергнутой в качестве культурной доминаты Европы, утверждают, что деголевская идея величия стала важным психологическим локомотивом для модернизации Франции. Спустя почти полвека с той же идеей перемен и возвращения ИСТИННОГО величия Франции на выборах побеждает Николя Саркози.

Думаю, что и российских демократов не должен шокировать проект действительно великой и действительно своеобразной России.

Источник: http://www.indem.ru/PUBLICATII/Pain/51208.htm

4
1635
0