Алексей Серебряков: "Происходит всемирный реванш средневековья, темных веков"

На модерации Отложенный

– Ты можешь объяснить это засилье трагических ролей?

– Могу: я сам человек с трагическим мировоззрением. Я вообще всегда предпочитаю высказывание, а не историю. А это как раз чаще возможно в трагедии...

– Лёша, а ты тоже считаешь – как Смирнов в «Одной бабе», где у тебя едва ли не лучшая роль, – что все переломилось в семнадцатом году?

– Мне-то представляется, что последняя развилка была пройдена в 1861-м.

– То есть не надо было отменять крепостное право?

– То есть надо было отменить его за пятьдесят, а лучше бы за сто лет до того. Тогда с его отмены началась бы эволюция, а так – революция. Наружу полезло уже только разрушение. Россия в своем историческом развитии, по моим ощущениям, отстала лет на сто. Но это отставание не культурное, не религиозное даже, а технологическое. То есть поправимое. Я очень верю в технологию, она для меня имеет, пожалуй, некоторый моральный смысл, поскольку вся цель технологии – защитить отдельно взятую человеческую жизнь. Сделать ее более автономной. Менее уязвимой. Замечательный пример – кольт. Раньше большой мог обижать маленького, а если у маленького есть изобретение полковника Кольта, становится ясно только, что большой шкаф падает с большим грохотом. А в остальном он ничем не лучше. Сейчас на смену кольту пришло другое прекрасное изобретение, оно называется айфон...

– И обладает той же разрушительной силой.

– А вот нет, не обладает. В отличие от кольта, оно позволяет человеку уйти от конфронтации, расширяет его горизонты, снабжает массой полезной информации. А главное – я считаю, что человеку надо много говорить. Кричать, плакать, признаваться в любви, молиться. Спорить, в конце концов.

– И теперь каждая задница получает слово.

– Но это право не монопольное. А если говорят, что люди уходят в виртуальный мир, – в конце концов, все искусство их к этому склоняет. И это лучше, чем наркотики, верно?

– Отчетливо помню такое зрелище: кинофестиваль в Выборге, ты сидишь в кафе мрачный, отдельно от всех, и мне говорят: не подходите к Серебрякову, он приехал со съемок «Груза 200».

– Тяжелая была картина. Это выглядело так: сидит Балабанов, никому ничего не объясняет, смотрит в маленький монитор и страшно недоволен тем, как все вокруг портят его великий замысел. При этом он был режиссер от бога – вероятно, самый талантливый человек во всей петербургской режиссуре, чтобы не сказать в поколении, – и я хорошо его помнил по молодым годам, когда мы пели «Переведи меня через майдан» и пили водку. Но он быстро пошел в темную сторону, и это ему очень удавалось. Гений и злодейство еще как совместимы.

– Можешь ты сегодня повторить свои тогдашние слова: «Скоро все изменится»?

– Если помнишь, там после этого герой получает пулю в затылок. И все для него меняется. Сейчас я могу повторить эти слова со сходным ощущением.

– То есть перемены возможны только к худшему?

– И не только в России. Они глобальны. Происходит всемирный реванш средневековья, темных веков.

– Ну, западная-то система довольно прочна...

– Иллюзия. Посмотри на Европу. Там молодые исламисты – да и своя молодежь – успешно эту систему доламывают. Разу-меется, в конце концов всякое средневековье заканчивается, потому что позитивной программы у него – в особенности сегодня, когда оно еще и лишено глубокой религиозности – не бывает. Ему нравится ограничивать, запрещать, мракобесничать, ему нравится мучить и убивать.

– Ну хорошо, а вот люди с идеалами – те же Гиркин-Стрелков, Бородай, Пушилин... Может, от них можно ожидать какого-то прорыва?

– Слушай, ну могут быть идеалистами люди, которые закрывают лица? У них какая идентичность вообще? И те, что не закрывают, все равно сомнительные для меня персонажи, потому что они явно используются кем-то в нехорошей игре. А я сомневаюсь, что люди с идеалами позволяют себя использовать. Они бы должны задуматься – а они не задумываются. С идеалами ведь и Проханов, и Лимонов – я обоих считаю очень неплохими писателями. Но попробуй себе представить, что эти люди получили реальную власть. Построят полноценный ад.

– Но, может, сегодняшняя система падет под властью собственного абсурда, как вышло с Советским Союзом?

– Нет. Объясню. Главная особенность СССР заключалась, по-моему, в том, что существовали две параллельные реальности: одна – идеологическая, вторая – бытовая. В знак протеста против этого всеобщего вранья, кстати, я сжег свою школьную форму на выпускном вечере. Это было такое прощание с большой ложью, хотя мне-то в школе было отлично. Вот мой отец – он был чистейший человек и во все это верил, был идейным коммунистом, занимал должность приличную – замдиректора большого завода – и в жизни ничего не украл. Но он, я уже тогда это понимал, был в меньшинстве.

Я согласен с Балабановым – тогда врали, а теперь не врут. Но это оказалось страшней, потому что возобладал чудовищный цинизм, потому что никто даже не старается делать вид, что соблюдает какие-то правила. Ни одно слово больше ничего не весит. Вот почему СССР мог рухнуть сравнительно малой кровью. А сегодняшнее развитие представляется мне кровавым, потому что вернуть словам смысл можно только через серьезные катаклизмы.

– Какого рода?

– Не берусь предсказывать. Видишь ли, когда пружина искусственно сдавлена – можно предсказать, что она распрямится; но сегодня она еще и перекручена, так что куда ударит – можно только гадать. Это могут быть погромы, не обязательно по национальному признаку. Может быть территориальный распад, появление десятка государств на месте нынешней России. А возможен и сравнительно мягкий вариант, потому что эта пружина проржавеет и просто рассыплется. Но я не знаю, намного ли это оптимистичнее. В общем, до лучших времен мы не доживем, а если доживем, то пожалеем.

– Бодро.

– Я уже выслушал такое количество мерзостей в свой адрес после интервью, где признался, что собираюсь с семьей уезжать в Канаду... Писали тогда: возвращайся, мы тебя достойно встретим... И угрозы были, и прочая дрянь. И теперь министр культуры говорит: что это он приезжает тут из Канады зарабатывать деньги?! Это он говорит мне, который, по сути, содержит его, платит ему зарплату. Я высокооплачиваемый актер, на одни мои налоги, которые я плачу весьма аккуратно, можно содержать несколько детских садов. А он указывает мне, где сниматься и где жить.

– В Канаде хорошо?

– В Канаде хорошо главным образом детям. Я с радостью наблюдаю, что, увидев человека в инвалидном кресле, они подходят к нему помочь, улыбаются, подбадривают... И пусть даже они вырастут совсем не такими, как я, – это тоже к лучшему.

– А вот была у тебя мощная, тоже трагическая роль в «Морском волке»...

– Была.

– Тебе не кажется, что Волк Ларсен все же прав и миром правит сила?

– Вот на этот вопрос я могу тебе ответить, потому что много думал о нем. Там ситуация доведена до предела, оголена, как скелет. Мужчина. Женщина. Океан. В экстремальной ситуации – да, либо ты убьешь, либо тебя. А в жизни... нет, тут на этом скелете много мяса, и в мясе-то весь смысл. Обрати внимание: на земле, сойдя с корабля, Ларсен погибает. Потому что на земле все не так однозначно, и побеждает там Ван Вейден, человек культуры и сострадания.

– Были у тебя роли, которые ты играл с явным отвращением? Ну такие... совсем мерзавцы?

– Дай подумать. Не было. Другое дело, что мне всегда требовалось усилие... как это объяснить? Мне доставались в основном сильные герои. Жесткие даже. А в жизни я абсолютный терпила, мне голос трудно повысить. А в семье подкаблучник, чем горжусь...

– Что для тебя входит в понятие «хороший артист»?

– На простой вопрос – честный ответ. Это человек, способный до такой степени поверить в предлагаемые обстоятельства, что по команде «Мотор!» может войти в кадр и сыграть кульминационную сцену. И сыграть так, чтобы люди захотели платить за билет. Театр проще, потому что там есть время к этой кульминации подойти. А в кино надо мобилизоваться по щелчку, и далеко не всегда режиссер тебе говорит: «Играй то-то».

– Звягинцев говорит?

– Говорит и даже прислушивается иногда к твоему мнению: одну сцену, скажем, он в конце концов разрешил мне сыграть именно так, как хотел я, и этот вариант вошел в картину, и он меня честно поблагодарил. Но Звягинцев снимает по двадцать дублей, а это отдельное мучение, особенно в Териберке. Я три месяца прожил там – это полное вымирание. Гниение. Разруха. Все спиваются, и спиваются от какой-то тайной, непостижимой брезгливости к себе. Залезаешь на сопку – там лежит ржавая дверь от машины. Кто ее сюда втащил, зачем?! Население крошечное, а свалка гигантская – каким образом так мало народа могли оставить столько мусора? Особенно если учесть, что они жили-то все по тридцать с чем-то лет... Там один мужик мне сказал: «Весь мой класс уже на кладбище». А ему под сорок только.

Я вообще считаю, что «Левиафан» – самая сильная картина Звягинцева. И никакого другого героя, никакого бунта в конце там не могло быть – именно потому, что герою противостоит Левиафан. Я довольно часто слышал эту твою теорию, что надо отгородиться от государства, не конфликтовать с ним, а создавать параллельный мир. Ну вот, герой там создал. А государство пришло и этот мир срыло. Нет, мало этой параллельности, никого она не спасет.

– Все ругают оппозицию, что у нее нет позитивной программы...

– У меня есть! Единственное, чем можно как-то зацепить человека сейчас, когда ни одно слово ничего не весит, – это дети. И я когда-то, лет десять назад, придумал, что хорошо бы принять такой закон: каждый, кто хочет идти во власть, должен подписать бумагу, по которой его дети обязаны жить здесь в течение пятидесяти лет.