XXI век: Из мурла в гламур

На модерации Отложенный

Алексей Иванов: Российский капитализм рванул в богатство не от бедности, а от желания жить по-барски. И не породил страха перед собственной тягой к баблу»

Артем Геодакян – «Новая»

"Я не за Чапаева и не за Колчака. В Гражданской войне мне нравятся битвы бронепоездов в скалах Урала"

Роман «Золото бунта» набрал в народе 100 000 тиража. Нормальные такие цифры времен Астафьева, Трифонова, Эйдельмана.

Однако книга пермского прозаика Алексея Иванова и стоит того.

Что его «Сердце Пармы» (2000) и «Золото бунта» (2005) написаны одной рукой — не удивляет. Книга о князе Михаиле Пермском, непокорном даннике Ивана III, и роман о заводском Урале 1780-х и «железных караванах» реки Чусовой кажутся двумя узлами единой мощной мысли. (Новая книга Иванова «Message: Чусовая» примыкает к «Золоту бунта» как «линейный» путеводитель по реке.)

Труднее понять, как автор «Общаги-на-крови» и книги «Географ глобус пропил» стал автором «Сердца Пармы». В 1995-м — невеселый роман об окраинной школе, малогабаритных семьях и кухнях. И вдруг в 2000-м — 600-страничный эпос о движении Руси на северо-восток. («Парма» у Иванова — не город в Италии, а древнерусское название холмов Урала.)

Текст плотен, как узорчатая старинная вышивка (а наш читатель не любит, чтоб грузили: над этим много работали). Изрядная смелость нужна была, чтоб в 1990-х засесть за такую книгу на пять лет. Не разыгрывая «державную карту» (Иванов не из тех: он очень точен в своем патриотизме). Но и «экшну» не потакая.

Впрочем, когда человек верит и не боится… иные и по воде ходили. Алексей Иванов вошел в литературу именно с романом «Сердце Пармы».

— Как вы жили в 1995—2000 гг.? Как набрались храбрости так писать?

— Ничего особенного. Жил как обычный провинциальный интеллигент. Работал в системе образования: система образования в провинции — это такой заповедник, где еще может существовать некреативный “гуманитарий ни о чем”. По вечерам писал. А вот степень свободы объясняется… биографически, в конце концов. Тем, что взрослел. Надеюсь, умнел. Надеюсь, нарабатывал мастерство… Но это во-первых. Во-вторых же, я просто потерял надежду, что когда-нибудь что-нибудь у меня будет издано. И писал, не оглядываясь ни на что. Так, как считал нужным. Все это и дало “Сердце Пармы”.

— Почему вы избрали героем князя Михаила Пермского?

— Эта фигура позволяла собрать воедино все местные проблемы эпохи. И какие-то проблемы России, актуальность которых не угасла с XV века доныне.

— Например, Москва, которая тяжко давит и Пермь, и Новгород?

— Например, это. Но Москва ведь не является главной темой книги. Ее главная тема — самоопределение. Поиск самоидентификации человека в очень сложном мире. Многоконфессиональном. Полиэтническом. Философски очень разнообразном.

— Когда читаешь “Сердце Пармы”, думаешь: расширение России на восток, ее вековой “лом” сквозь леса — грех. Слишком много крови, слишком много своего и чужого задавлено по пути. Так?

— Нет, я не согласен. Я много думал об этом. Говорят, что огромные захваченные, неосвоенные пространства — преступление России, ненасытная и безумная прожорливость империи. Но вот короткий пример. Та же Чердынь из “Сердца Пармы” через полтора века после князя Михаила. В Смутное время чердынцы присягнули Лжедмитрию. А потом опомнились. И им стало стыдно.

Известие о взятии Москвы поляками шло до Чердыни три-четыре месяца. Но когда оно было получено, во искупление своей вины чердынцы собрали ополчение и двинулись отбивать Москву обратно. Ну, сколько народу мог дать этот город? Человек 50—70. Полгода им нужно было топать до столицы. Но ведь пошли. И только гигантское пространство дает нам понять весь масштаб душевного перерождения людей. Эта история, с одной стороны, — нелепая, а с другой — трогательная. Но пространством своего действия она свидетельствует о высоте человеческого духа. И российские просторы — не грех России, а ее подвиг.

— Вы говорите: в русской истории есть лейтмотивы. В первой же главе “Золота бунта” зацепили строки: “После Пугача на Чусовой ружьями и топорами не грозили просто так — сразу пускали в ход. Даже в драках за девок били насмерть, и никто не вступался разнять — самого кончат. Народ с узды сорвался, кровь была — как вода”. И герой, 20-летний сплавщик Осташа Переход, — явно человек эпохи “после Пугача”. Он тоскует о погибшем отце-праведнике, но самому ему таким уж не быть. Дочитывая, думаешь: имя у героя знаковое. Не только сплав-переход по Чусовой, но и переход к иному типу русского человека. Эта тема связана с нашим веком?

— Конечно. Аналогия, возможно, чересчур прямая, лобовая, но все же она имеет право на существование. После 1990-х годов цена человеческой жизни приравнялась к нулю. Так же, как и после Пугачевского бунта. Но Пугачевский бунт был все-таки реакцией на объективные вещи в истории государства Российского: на гнет, на нищету, на унижение народа, от нищеты впадавшего в свинство. И зверства пугачевщины, девальвация ценностей в последующие годы объяснялись необходимостью восстановления моральных и социальных кодексов.

А в 1990-е годы не так. “Диким девяностным” предшествовал комфортный и уютный, но унылый застой. И в этом застое вызрело мещанство. Именно оно в девянос-тые годы рванулось к свету, круша все вокруг себя. Люди подались в бизнес не потому, что были невыносимо бедны, а потому, что хотели жить по-барски. Пугачевщина была страшной гримасой боли, а “дикие девяностые” — мурлом обнаглевшего хищника.

Мой герой ведет себя как “браток”, но у него душа болит, и он не трогает найденного золота. Сущностное несовпадение внутреннего содержания моего Осташи, скажем, с Сашей Белым из “Бригады” при внешнем сходстве поведения и есть разница эпох. “Наша” отказывает в легитимности нашему требованию справедливости.

— Но в “нулевых” стало поспокойнее…

— Но это та же медаль, только другая сторона. Тот же самый менталитет, только с умытой и побритой рожей. Агрессия и стяжательство 1990-х годов обернулись своей цивилизованной стороной: лучше жить спокойненько, ни с кем не ссориться, почитать начальство, вставать при гимне… Но лучше жить не станет, потому что мы сами не изменились.

Страх перед собственным гневом после пугачевщины оказался благотворен для нации, и потребовалось больше века, чтобы нация забыла этот страх и дала себе волю в 1918-м.

А девяностые не породили страха перед собственной тягой к баблу, и остались только тоска тех, кто не успел отпилить тогда куска от пирога, и общее злорадство на тех, кто этим куском подавился столь быстро. Но эти чувства не конструктивны и разлагают нацию по-прежнему.

— Скоро выйдет ваш новый роман. Не исторический, так?

— Так. Сюжет не стоит пересказывать. А в принципе это моя попытка объяснить, почему в России все происходит так, как происходит.

Дмитрий Быков предпринял похожую попытку в “ЖД”. Я очень ценю Быкова за умение вовремя и точно отрефлексировать повседневность. Но концепция “ЖД” мне показалась неадекватной. В “ЖД” все объяснено наличием в России трех стилистик и ментальностей: варяжской, хазарской и коренного населения. Я же в своем романе все объясняю тем, что наша жизнь определяется не нашими ценностями, не этикой даже, а форматом мышления. Результат получается благодаря формату, а не благодаря контенту. И не важно, какие мы ставили цели, пусть даже благие… но если мы мыслим так же, как всегда, — и получается то, что всегда. Спросите Черномырдина.

Царствующий формат я назвал “пиксельным”. На мой взгляд, сейчас торжествует пиксельное мышление. Не путайте с “клиповым”. В чем оно заключается — не буду говорить. Это ноу-хау романа.

— Пиксель — неделимая точка на мониторе. Для агрегатного состояния народа метафору вы нашли жуткенькую. Особенно для автора “Золота бунта” с его мощной сценой артельного спуска немыслимо тяжелых, груженных чугуном, пушками и ядрами барок на весеннюю воду Чусовой, под выдох десятков глоток: “Живе-ом!..” — “Е-дин, е-дин, е-дин раз!..”.

Помню эти главы — от эпического движения корабля человечьей силой до склоки при дележе “четверть-копеек” и слов героя: “Душа народа только в деле жива. Может, это наша беда, а может — спасенье… Может, у народов иных держав все как-то иначе. Нет общего дела, и каждый сам по себе хорош, живет тихо и пристойно. А мы без общего дела — как без ума”.

А если выйти за “географические границы” книги: эти орудийные стволы с казенных заводов Урала 1780-х гг., таким напрягом жил и жизней сплавляемые по Чусовой в Каму, будут палить под Измаилом и Очаковом, при покорении Крыма. (Совсем по Пушкину: “От Перми до Тавриды”.)

Не хочется “географических фанфаронад” с 32 пушечными залпами. Но какая-то жила внутри дрожит.

И все это успешно прогрессировало до “общества пикселей”? Перефразируя горьковского Луку: “все яркенькие, все прыгают”?

— Для “Золота бунта” главной была “мысль народная”. А для нового романа — он называется “Блуда и МУДО” — важнее “мысль семейная”. И главная тема там — семья эпохи пиксельного мышления.

Мне кажется, современная семья нежизнеспособна: два супруга не могут прокормить двоих детей. И традиционная семья утратила свою роль “ячейки общества”. А пиксельное мышление формирует новый тип семьи, который я назвал “фамильон”. В чем он заключается — я тоже не буду рассказывать.

— “Блуда” по смыслу близко к стыдобе, позорищу. МУДО — “муниципальное учреждение дополнительного образования”. Действие происходит в губернском городе, похожем на Пермь?

— Абсолютно нет. Действие происходит в вымышленном районном провинциальном городишке Ковязин с населением в 80 тысяч. Это типичный среднерусский городок. На карте Родины его вы, естественно, не найдете.

— Когда выйдет книга?

— Надеюсь, в мае.

— Но уже в марте жюри “Национального бестселлера” включило шкуру неопубликованного МУДО в лонг-лист этой премии…

— За МУДО низкий поклон Министерству образования, потому что это официальная аб-бревиатура для домов пионеров.

Я, между прочим, специально дал новой книге такое отвратительное название, чтоб меня никуда не номинировали. Потому что вслух при объявлении номинантов эти слова произносить неловко. И скорее Кремль провалится под землю, чем организаторы осмелятся объявить: “Первое место в премии “Русь святая, златоглавая” присуждается роману “Блуда и МУДО”. Ура, товарищи!”.

Хотя первой жертвой пал я сам: в Москве на встречах с читателями обязательно кто-то спрашивал, как новая книга называется. И вот стою я с микрофоном в магазине “Москва”… и отвечаю. А самому стыдно.

— Так, может, это знак какой? Может, пусть номинируют?

— Не надо. Мне хватит. Много играть в рулетку вредно для нервов. Вот как раз через “Новую газету” я хотел бы объявить, что снимаю свой роман со всех литературных состязаний. И больше не надо его никуда выдвигать! По крайней мере на самые престижные и уважаемые премии — на “Букер”, на “Нацбест” и на “Большую книгу”. Я уверен, что литературные академики отлично проживут без меня, как им это и раньше удавалось. А я сам себя списываю из скаковых в тягловые.

— Географ, который глобус пропил, рассказывал ученикам о “железных караванах” Чусовой. От ранней книги до “Золота бунта” — десять лет. Какие еще времена в вас сидят и хотят стать текстами?

— Не столько времена, сколько сочетания исторических фигур и картин. Мне страшно интересны 1560—1580-е годы на Урале, когда здесь история воздвигла и сдвинула друг с другом таких титанов, как Аника Строганов, Ермак и святой Трифон Вятский. Мне чудится удивительный смысл в событиях 1934 года в городе Кунгур на Урале, когда почти одновременно здесь взорвали огромный собор, Кунгурскую пещеру посетили научные светила Международного геологического конгресса, а в городе создалась артель мастеров-камнерезов. Три этих разных события — рассказанное трижды одно и то же семантическое явление. Или Гражданская война на Урале…

— А вы, чур, за Чапаева или, чур, за Колчака?

— Я ни за кого. В “Блуде” у меня герой говорит, что, если снова будет Гражданская война, он пойдет воевать за белых: “Потому что за красных мы уже воевали: ничего хорошего не получилось…”. Я ни за кого: пока что мне просто нравится видеоряд. Бронепоезда, сражающиеся среди скал. Дерущиеся друг с другом отряды чехов и китайцев. Флотилии бронепароходов на Каме. Реки, перегороженные цепями, и “баржи смерти”. Матросские полки, погибающие на холмах посреди континента.

И люди — Всеволод Вишневский, пока что пулеметчик на канонерке “Ваня-коммунист”. Комиссар Лариса Рейснер. Никому не известный еще командир эскадрона Константин Рокоссовский. Будущие главари белого мятежа в Кронштадте. Да и другие персонажи…

— Как вы думаете, мы на сегодня сильный народ?

— Нет.

— У вас нет ощущения, что до “советского периода” это была одна нация, а сейчас рождается, вылезает из недр другая? Может, и с иной исторической памятью: как раз с 1917 года.

— Нет, для меня нация исторически едина. Только она, как в 1918-м, как в 1937-м, снова избавляется от лучшего, что в ней есть… Да, не стреляют. Но проблема не в этом. Проблема не в том, что мало академиков. А в том, что мало мальчиков и девочек, которые хотят стать академиками.

— Роста ксенофобии в России вы боитесь?

— Боюсь.

— Вы его чувствуете?

— Пока что вокруг себя я его не чувствую — если говорить про этническую ксенофобию. В том районе Перми, где я живу, вроде бы ничего подобного не заметно. Хотя ксенофобия — это не ненависть к иным этносам, а ненависть к разуму вообще. Даже к своему собственному.

— Вы как писатель думаете глубоко и далеко. У нас может “на стадии мелкобуржуазности” образоваться общество воинствующего национализма?

— Я думаю, что для некоторой части современных российских людей это было бы очень желательно. Но в целом это вряд ли возможно. Хотя бы потому, что такой порядок неконкурентоспособен.

Но мне представляется, что медийные судороги про ксенофобию чаще всего не подлинный страх из-за реальных проблем, а манипулирование общественным мнением. И потом, в росте ксенофобии не надо обвинять только русских. Все виноваты в равной мере: и те, кого эта ксенофобия достает, и те, кто живет этой ксенофобией. Всем надо браться за ум и останавливаться.

Но ксенофобия направлена в итоге как раз на ум, а не на цвет кожи и разрез глаз. Поэтому простые и даже мирные пэтэушники в России гораздо страшнее озлобленных бритоголовых.

— Что значит “в России гораздо страшнее пэтэушники”?

— Потому что группировки — они и есть группировки. Их можно подавить силой. А вот заставить силой придурка поумнеть невозможно.

Просто менты у нас многое попутали. Они стали бандитами для бандитов. Получился парадокс. Вот говорят: враг моего врага — мой друг. Если мент — враг вора, а вор — мой враг, значит, мент — мой друг. Почему же не так? Потому что мент обирает бандюгана, но дозволяет бандюгану обирать меня, чтобы ему было чего взять с бандюгана. До меня ему нет дела. Обо мне он не думает.

Вот “не думать обо мне” — это системная ошибка ментов, которая возможна только в уме придурка. Это инфантильное быдлячество и продуцируется подростковой средой, а менты, бандиты, политики, бизнесмены — только следствие, а не причина.

— Как вы думаете, какими призраками наполнили воздух 1990-е? Что витало над всей страной, а на деле было только “дезой” массмедиа?

— Я думаю — миф об успехе, представление о творчестве как о креативе и требование амбиций. И этот миф въелся во все поры. Он очень жестко отформатировал нас так, что наши представления о жизни стали неадекватны реальному положению вещей. Но чтобы продолжить тему, мне придется читать наизусть свой новый роман…

— Хорошо, в мае прочтем. Похоже, вы там оттянулись по полной?

— Да. Оттянулся, как смог. Надеюсь, и другим мало не покажется.