Польская Сибирь - мифы и действительность

Много лет тому назад — в 70-е и 80-е гг. прошлого столетия — мы c Ренэ встречались в Москве (и в Варшаве) с писателем Сергеем Залыгиным, автором нашумевшего тогда романа «На Иртыше». Он был коренным сибиряком, о Сибири писал и однажды с горечью нам сказал о своей боли: что его родной край, его большая «малая родина» связана со всякого рода ужасами и с ними ее прежде всего ассоциируют, забывая о ее необыкновенной красоте, неизмеримых богатствах, о населении, с открытой душой принимавшем всех чужих, инородцев, в том числе и поляков. В этом мы имели возможность убедиться, путешествуя в 90 е годы по Сибири в поисках материалов о польских политических ссыльных XIX века. Но всё же в общественном сознании поляков — да и не только их — слова «Сибирь», «сибирская каторга» звучат зловеще, что так опечаливало Залыгина. Ведь даже в популярной русской песне за словами «Я Сибири не страшуся, Сибирь ведь тоже русская земля...» таится повсеместное чувство страха, которое надо превозмочь!

В литературе: в стихах, драмах и романах, — а также в живописных полотнах, которые чаще всего появляются как иллюстрации польской ссылки, на первый план неизменно проступает мотив ужаса: он преобладает в произведениях сибирского ссыльного Сохачевского и никогда не видавшего Сибири Яцека Мальчевского. Все они создавали миф Сибири с его символом — трудящимся в рудниках, прикованным к тачке каторжником. Тем временем реальная жизнь каторжников и поселенцев была далека от господствующих о ней представлений. И об этом я хочу вам сегодня рассказать.

Как известно, по крайней мере на протяжении четырех столетий, особенно в период после разделов Речи Посполитой, Сибирь не была для поляков понятием сугубо географическим, хотя, конечно, географическую Сибирь охватывала. Она была по существу суммой испытаний, которые стали уделом польских ссыльных на огромных пространствах Российской Империи как до Урала, так и за ним. Сибирскими ссыльными считались и прибывавшие в Архангельскую и Пермскую губернии — всюду, где было очень холодно, равно как в киргизские степи или на территории, занимаемые всеми тремя отдельными корпусами, — не только Сибирским, но и Оренбургским и даже Кавказским. Не случайно и в межвоенный период, во Второй Речи Посполитой, и ныне, после II Мировой войны, к Союзу сибиряков принадлежали и принадлежат все побывавшие на каторге и в ссылке (а в XX веке — в ссылке, на поселении и в лагерях), независимо от того, были ли они в настоящей Сибири или на Дальнем Севере, в степях Казахстана или в пустынном Узбекистане.

Вот несколько примеров из прошлого.

Самуэль Пешке, взятый в плен во время наполеоновской кампании 1812 г., провел зиму этого года в Саратовской губернии, однако был убежден, что находится в Сибири, и сетовал на жуткий мороз и надоедливые «сибирские ветры». Когда в Кракове в 1857 г. был опубликован список пребывающих в Вятке польских офицеров — участников восстания 1830 г., то ему дали следующее название: «Список сосланных в Сибирь, а именно в Вятскую губернию, участников восстания 1831/1832, пребывавших там в 1832 году». И никого это не удивило. Сведения о том, где и в каких условиях находились «польские бунтовщики», долгое время были совершенно неизвестными. Утверждалась «черная легенда» Сибири, той Сибири, в которой пребывали поляки начиная с XVI века, с военных времен Стефана Батория, потом барские конфедераты, участники очередных восстаний: Тадеуша Костюшко 1794 г., 1830 го, 1831-1832, 1863-1864, заговоров и тайных кружков 1833-1862 гг. Год за годом представители очередных поколений уходили в тот же путь — на восток...

За исключением 1815-1832 годов, времен «Королевства Конгрессового», когда, согласно конституции 1815 года, утвержденной Александром I, русским императором и польским королем одновременно, граждане этого Королевства все наказания отбывали на его территории, и только польские «преступники» из так называемых западных губернии — Гродненской, Ковенской и Виленской — шли в Сибирь.

За что и на какие сроки они принуждены были покидать свои родные места и куда их отправляли?

Самым крупным преступлением было участие в восстании, то есть в «бунте» или «революции» по тогдашней терминологии; причем не обязательно на землях Российской империи; строго наказывалось участие в событиях «весны народов» 1848-1849 гг., особенно в венгерском восстании, и вообще «побег за границу», связи с польской эмиграцией, привоз и распространение эмигрантских изданий, в том числе напечатанных там произведений Мицкевича; члены небольших кружков, в которых читалась «запрещенная литература», обычно знакомились с Сибирью по суду, чаще всего военному, или высылались административным путем. К ссылке приговаривали молодых людей даже за «намерение» бежать или присоединиться к восставшим; их родных — за оказание помощи «бунтовщикам» (предоставление крыши, еды, одежды и т.п.), а также за «недонесение» (в архивах можно встретить такое, например, обоснование приговора: отец не сообщил местным властям, что его сын ушел в отряд повстанцев). Не прощалось пьяному, неприлично выразившемуся о Его Императорском Величестве и вообще вызывавшему подозрение в «нетрезвом образе жизни» и «склонности к скандалам». Ссылка могла тоже носить превентивный характер: за так называемую «неблагонадежность» высылались с места жительства «до успокоения края» — и за «бродяжничество»: бродяга мог ведь оказаться пребывавшим в розыске дезертиром или иным «неблагонадежным». Случалось даже, что «непослушных сыновей» ссылали по просьбе отца или матери, которым их отпрыски изрядно надоели (но это было редкостью). Никто не знал истинной причины их пребывания в ссылке, и они считались политическими узниками...

Среди наказаний, предусмотренных в своде законов, самыми тяжелыми считались каторжные работы в рудниках, потом — на заводах и в крепостях, на определенное время или «навечно». Значительно более легким — по сравнению с каторгой — наказанием было поселение в местах «более или менее отдаленных», в Сибири или в одной из четырнадцати внутренних губернии. Арестантские роты с их принудительными работами предназначались главным образом для не-дворян, то есть для представителей крестьянского или мещанского сословия. После отбытия срока на каторге или в арестантских ротах ссыльных отправляли на поселение: сначала в Сибирь, а потом уже во внутренние губернии империи. Нужно еще вспомнить о таких наказаниях, как жительство (под него подпадали те, кто сумел доказать свое дворянское происхождение) и водворение (предназначенное для провинившихся крестьян) 1.

Вопреки этой классификации и общему мнению, в первой половине XIX века самым тяжелым наказанием была военная служба (минимум 15 лет!), где смертность была самой высокой, прежде всего из-за повсеместных эпидемий, а условия жизни нередко невыносимы, так же как часто применяемые телесные наказания — «прогон сквозь строй». Во второй половине XIX столетия наибольшее распространение получает водворение — прежде всего ради колонизации Сибири. Как правило польских переселенцев не касались амнистии, применявшиеся ко всем другим категориям. Переселенцы со своими семьями оставались пожизненно в Сибири, прежде всего Западной (в Томской губернии). Их потомков мы встречали и в нынешнее время.

Военная служба в Оренбургском и Кавказском корпусах предполагала участие в покорении новых территорий и их населения, часто жестоко сопротивлявшегося. Эта служба имела амбивалентный — весьма противоречивый — характер: с одной стороны, здесь легче было получить аванс, ордена и звания, а дослужившись до ранга офицера — выйти в отставку и вернуться на родину. Об этой сложной ситуации писали многие мемуаристы; некоторых служба в корпусах доводила до самоубийства, иные сходили с ума. О причинах говорят неопубликованные письма одного из польских «кавказцев», бывшего студента Киевского университета Владислав Юрковского (1817-1875), которые он писал после боя. Вот характерный отрывок: «Крик, стоны, выстрелы слышались отовсюду, всех пронизывал панический страх, мне казалось, что наступил конец света».

И поражающий финал этого боя: «Пули, гранаты, картечь разваливают стены саклей, жители просыпаются в тревоге; они еле успевали выбежать с оружьем, оседлать коней, а уже казаки влетели во двор, пехота окружила аул. Горцы, предвидя свою гибель, бросились с яростью как тигры: каждый из них погибает в отчаянии, но с чувством, что не зря, если убил хотя бы одного врага. Схватились с собой бешено обе стороны. (...) Женщины, до сих пор безучастные, тоже взялись за оружие. (...) Бежит через двор редкая у черкесов красавица, чудесная блондинка (...) но не добежала; схватил ее казак (донец) за волосы, длинные, густые, прекрасные, и с ней побежал к отряду. (...) Еле к вечеру закончилась схватка. Когда я присматривался к чудесным волосам четырнадцатилетней раненой узницы, к бледным щекам прекрасной блондинки и целой толпе пленников, радостный солдат гордо поднял руки вверх, держа в них две головы горцев — одна принадлежала отцу узденки [то есть дочери вождя] — сама черноглазая об этом с плачем простонала» (как отмечает он в своих письмах, бои, в которых пришлось участвовать ему и другим полякам из возглавляемого Шимоном Конарским Союза польского народа, ставившего в заголовке своих программных документов слова-лозунги «За нашу и вашу свободу», «С народом и через народ», — эти бои шли в районе Грозного).

То же самое происходило на так называемой Оренбургской линии; чтобы получить «ясак» — обязательную дань от степных жителей, — не обходилось без насилия: сжигались киргизские аулы, гибли их жители. Об этом писал в своем дневнике униатский ксендз Ян Генрих Сероцинский, официально служивший рядовым в русской армии за участие в восстании 1831 года. В действительности, будучи преподавателем Омского войскового казачьего училища, он давал уроки сыну директора, который стал его защитником. Но даже директор не смог уберечь Сероцинского от страшного наказания за участие в так называемом омском заговоре 1833 года. Вместе с товарищами, мечтавшими о побеге через Бухару в Китай и дальше в Европу, он был арестован, после длительного следствия осужден в январе 1837 г. на 6 тысяч палочных ударов и умер во время экзекуции в Омской крепости в марте того же года, вместе с четырьмя обвиненными солдатами. 12 осужденных пережили это ужасное наказание, утвержденное самим императором Николаем I. Омский заговор — это одна из самих потрясающих страниц в истории польской ссылки первой половины XIX столетия.

Совсем по-другому складывалась жизнь польских каторжников и ссыльных в Восточной и Западной Сибири. Тут даже рядовые солдаты получали льготы: им разрешали жить на частных квартирах, зарабатывать на жизнь уроками, а некоторые даже не носили солдатских шинелей. Всё, конечно, зависело от командира.

В Омской крепости над поляками издевался Васька Кривцов, описанный в «Записках из Мертвого дома» Достоевского, а также в воспоминаниях Шимона Токажевского.

Но уже Роман Сангушко (1800-1881), которому Николай I заменил каторгу военной службой, жил весьма привольно. В то же время царь приказал отправить этого видного аристократа в Тобольск пешим этапом за то, что он отказался назвать истинную причиной своего участия в восстании 1831 г. — смерть любимой жены и тоску по ней — и заявил, что присоединился «по убеждению», вполне сознательно, как истинный поляк. Роман Сангушко жил в трехкомнатной квартире, держал лошадей и охотился в местных лесах, получал регулярную помощь из дома, еду и деньги, благодаря чему мог оказывать помощь многим тобольским ссыльным. Большую роль в этом играли связи его родных с русской аристократией и придворными кругами в Петербурге. Однако, чтобы быстрее вернуться в свое имение, он уже в 1834 г. ходатайствовал о переводе на Кавказ; там за храбрость он получил в 1838 г. орден св. Станислава, а в 1845 г., после отставки в ранге поручика, покинул Кавказ и вернулся в родную Славуту, оставшись после нескольких ранений совершенно глухим...

Большинство польских каторжников и ссыльных XIX века хуже всего вспоминало дорогу в Сибирь. Грязные этапы и полуэтапы, полные насекомых, гул проклятий и оргии уголовников — муже-, жено- и детоубийц, хваставшихся своими преступлениями; примитивные, вечно пьяные этапные офицеры и солдаты, и т.д., и т.п. Потом, на месте, всё оказывалось далеко не таким страшным, как предполагалось, по сравнению с пережитым в пути.

В большинстве случаев польские каторжники не отбывали предназначенного им наказания — разве что только в самые первые дни, о чем пишут все мемуаристы. Для выполнения каторжных работ, таких как, например, в Иркутском соляном заводе — хорошо известном Усолье — или в нерчинских и других рудниках, хватало уголовников и вольнонаемных рабочих. По всей Сибири и зажиточные купцы, и представители местной администрации нуждались в хороших врачах, учителях, способных подготовить их чад в гимназию или высшее учебное заведение, о которых на местах можно было только мечтать, а также в воспитателях, способных обучать дочерей и музыке, и танцам, и живописи; и, наконец, со временем — в честных и опытных администраторах золотых приисков. Вопреки запретам, ссыльных поляков охотно брали на работу в канцелярии («для письма» по тогдашней терминологии) — для разбора приходящих бумаг и ответа на всяческие запросы. В официальных документах все они фигурировали, конечно, как строго выполнявшие предназначенные им по приговору наказания. Для них были специально заказанные на заводах Демидова, легко снимавшиеся кандалы — на случай приезда ревизора.

До столиц было тогда далеко, и всё по сути дела зависели от местных чиновников, начиная с генерал-губернатора и кончая самым мелким чинушей или полицмейстером.

Вот несколько наиболее ярких примеров.

В Иркутске во второй четверти XIX века в канцелярии гражданского губернатора за приходившие к ссыльным письма и передачи отвечал некий Ярин — мошенник и вор. Когда его уволили и на это место пришел честный чиновник, дело совершенно изменилось: перестали пропадать письма и деньги. Но радость продолжалась недолго — хороший чиновник получил другое назначение, предполагавшее более высокий заработок. Тогда, чтобы удержать чиновника на старом месте, иркутские ссыльные — поляки из организации Конарского и декабристы — решили собирать деньги, чтобы возмещать ему разницу, лишь бы он остался на прежнем посту. Как постановлено, так и сделано.

Трудно поверить в то, что каторжник, доктор Бопрэ из Кременца, имел за Байкалом около Большого Нерчинского завода крупное хозяйство, в котором работал другой каторжник — батрак Бальцер Сусло, член Демократического союза ксендза Петра Сцегенного: там он исполнял часть назначенного судом наказания (10 лет каторги в рудниках). И не только он. Когда во время полевых работ не хватало рабочих рук, Антоний Бопрэ нанимал роту солдат и платил в казну и за работу «своих», и за работу солдат всё, что полагалось. Обо всём этом мы узнаём из сохранившихся книг, в которых отмечались все приходы и расходы этого великолепного предприятия — и ведро водки на праздники, и взятка полицмейстеру, земляника и сметана к очередному празднику. Бопрэ записывал скрупулезно всё, что брал для себя, — на сигареты, конверты и т.п. В его Польском доме обедали одинокие забайкальские ссыльные: кто мог — платил, у кого не хватало денег — обедал бесплатно.

Конарщики — члены Союза польского народа из Царства Польского, с Волыни и Подолья, из Вильна (Вильнюса) и Дерпта (Тарту) — были группой, связанной дружескими и родственными узами, они помогали друг другу и остальным товарищам по ссылке. Они великолепно организовались в так называемые «огулы» («общаки»), на что местные власти смотрели сквозь пальцы. Благодаря помощи Комитета опеки, созданного двумя аристократками, Ксаверой Грохольской и Розой Собанской, названной «Розой Сибири», они получали и одежду, и продовольствие, и деньги, и книги. А самое главное — письма!

Огулы — иркутский и забайкальский — имели свои правила (уставы): сколько надо отдавать из полученных и заработанных денег в общую кассу, как себя вести по отношению к представителям власти; категорически запрещалось злоупотреблять алкогольными напитками и азартными играми. За это исключали из организации. Не одобрялись замужества с сибирячками, так как по закону 1836 г. родители в смешанных семьях обязаны были воспитывать детей в православном вероисповедании.

О жизни польских ссыльных во второй четверти XIX века мы узнаём из удивительного документа — сибирского дневника конарщика Юлиана Сабинского. Дневник этот только что опубликован издательством «Неритон» совместно с Институтом истории ПАН. Сабинский день за днем описывал все события с 1839 по 1857 г., до тех пор пока он — как и другие ссыльные: поляки и декабристы — по случаю коронации Александра II в 1856 г. не получил возможности вернуться в родные места. К теме возвращений я еще вернусь, если хватит времени. Дневник — это два тома ежедневных записей (в конце пребывания уже с пропусками), две тысячи страниц, плюс третий том — 170 страниц именного указателя, включающего свыше полутора тысяча имен.

Дневник и его автор — это поистине уникальное, единственное в своем роде явление. Мы его трижды читали полностью: сначала сверяя компьютерную перепечатку с оригиналом (страницами ксерокопий), потом редактируя и составляя указатель и, наконец, читая корректуру, каждый раз удивляясь как содержанию записей, так и личности автора — человека необычайного характера, силы духа, всесторонне образованного, полиглота: он объяснялся на всех европейских языках — английском, французском, немецком, итальянском и был их превосходным преподавателем; русского он не знал, но в ссылке изучил так, что не только мог изъясняться, но и читать великих классиков с Гоголем во главе; в самый начальный период этот каторжник, когда пришлось из-за болезни позвать местного врача, который языков, кроме родного, не знал, — Сабинский вел с ним разговор по латыни. Кстати, один из губернаторов, некий Копылов, переводчик Светония на русский язык, приглашал его и других польских каторжников, чтобы за столом поговорить на любимой латыни, которой в Сибири в его окружении никто не знал...

Сабинский учил и воспитывал самоотверженно и с талантом, у него всегда было больше желающих, чем свободного времени. Он учил детей Волконских и Трубецких бесплатно, и ничто не могло изменить его правил: он всегда помнил и подчеркивал, какую помощь польским ссыльным оказали в самый трудный начальный период пребывавшие в Восточной Сибири с 1826 г. декабристы. Будучи учителем сына Волконских Михаила, он целые месяцы жил в их доме, участвовал во всех семейных праздниках, в горечах и радостях. Всё это мы узнаём не из кратких воспоминаний, написанных спустя годы (таких много), а из ежедневных записей, по свежей памяти. И мы понимаем, что каторга и ссылка тех лет не сводилась к тяжелому физическому труду, а знаменовалась страшной, ежедневной тоской по своей семье, по друзьям, по родным местам. Декабрист Лорер записал в воспоминаниях свой разговор со ссыльным поляком, который каждый день гулял по одной и той же дороге. На вопрос, почему он не изменяет направления, получил ответ: когда я иду на запад, мне кажется, что я всегда чуть-чуть ближе к моей родине...

Сабинский тоже очень страдал, что он учит и воспитывает детей пусть даже уважаемых и любимых друзей, но всё же это «чужие» дети, а не свои: он ведь оставил дома троих (двух сыновей и дочь); уже когда он собирался в дорогу в Сибирь, умерла его обожаемая жена, и ему не дано было с ней попрощаться; он не был на похоронах матери и отца; об их смерти, как и о уходе самых близких друзей и родных, он узнавал из запоздалых писем. Он оказался в чужой среде, кругом слышал чужой язык и иногда сомневался, изменится ли когда-либо его положение. Вот в этом и была трагедия ссылки в Сибирь. Он и другие ему подобные, высоко ценившие личную свободу и чувство собственного достоинства, с трудом привыкали к зависимости от всяких «начальничков», даже хорошо к ним относящихся. Примеров много. Вот Андрей Павлович Мевиус, управляющий Сибирскими солеваренными заводами, — он оставил Сабинского и Леопольда Немировского, чтобы они отбывали годы каторги, обучая его чад. С одной стороны, это удача, но с другой... Любую поездку к друзьям, пребывавшим в Александровском винокуренном заводе (в Иркутске) или в иной местности, надо выпрашивать — без разрешения начальника нельзя покинуть Усолье даже на самое короткое время.

Сабинский не жалуется, но это чувствуется между строк. Потом, в Иркутске, он уже поселенец, желанный гость в доме генерал-губернатора Вильгельма Руперта, учит языкам его дочерей, обедает за одним столом с хозяевами, приглашен на семейные праздники, весьма огорчен приближающейся отставкой уважаемого генерала. И в то же самое время вдруг вспоминает Мевиуса и записывает свой с ним «искренний» разговор, когда высказал все накопившиеся претензии: что всё время, проведенное в Усолье, тот относился к нему и другим польским ссыльным с невыносимым снисхождением, не приглашал к столу, а заставлял обедать со слугами или за отдельным столом. И старик Мевиус извинялся, просил прощения.

Вот почему с таким уважением вспоминали в Сибири польских ссыльных первой половины XIX века, а газета «Сибирь» сожалела, что после амнистии 1856 года почти все они уехали.

Но не успели они покинуть Западную и Восточную Сибирь, а также 14 внутренних губерний империи, как двинулась другая волна ссыльно-каторжан: сначала участников патриотических манифестаций 1861 г., тайных кружков 1862 г., а вскоре восстания 1863-1864 гг. Это была кульминация польской ссылки того столетия: в нашей картотеке фигурирует свыше 40 тысяч фамилий ссылаемых по всем перечисленным мною формам наказаний: на каторгу, поселение, в арестантские роты, на жительство; правда, в армию участники восстания попадали только в самом начале. С военной реформой 1864 г. этот вид наказания был отменен, так же как и ужас «прогона сквозь строй» — нередко кончавшегося смертью под палками: телесные наказания остались лишь как страшное воспоминание о минувшем (сохранились только применяемые в особых случаях розги, не лишавшие жертв жизни). Зато значительно возросло количество высылаемых на водворение и в арестантские роты.

Про ссыльных второй половины века я не буду сегодня распространяться. Их судьба тоже далека от мифа о «прикованных к тачкам» каторжникам. Не случайно жизнь в Усолье один из них назвал «Аркадией». Другой мемуарист сообщает, что никогда и нигде в своей жизни он не встретил столько интересных людей и не слышал таких лекций и дискуссий, как на усольской каторге. Но, конечно, так было не везде. Судьба некоторых, особенно духовных лиц, была весьма тяжелой. Об этом подробно пишет в своих книгах мой коллега, профессор Люблинского католического университета Эугениуш Небельский.

Самым трагическим в истории этой ссылки было Забайкальское восстание 1866 года. Оно тоже — как и «омское дело» — закончилось смертью, на этот раз расстрелом зачинщиков, и строгими наказаниями всех остальных. На эту тему мы опубликовали книгу воспоминаний; им я посвятила главу в своей книге «Побегииз Сибири» (о побегах польских ссыльных в XIX веке).

Но и в это время создавались «огулы», вместо каторги занимались учебой и обучением. Большое количество сосланных и разнообразный социальный состав обуславливали возникновение конфликтов. Об этом можно говорить очень долго.

Хотелось бы еще в заключение сказать, что глубоко ошибаются историки и особенно журналисты, у нас и за рубежом, называя ссылку в Российской империи «царским Гулагом». Русское государство Романовых во все времена своего существования было самодержавной монархией с разными оттенками в разные периоды; оно не имело ничего общего с тоталитарной системой. Целью всех видов ссылок от каторги до жительства не было истребление «неудобных» элементов населения, но их изоляция и, как сегодня модно говорить, ресоциализация; когда кончался назначенный срок (по амнистиям всегда сокращаемый) и власти приходили к выводу, что наказанного можно считать лояльным подданным, — он мог вернуться на родину. Следует добавить, что царские власти боролись с настоящими противниками, — мы можем считать наказания слишком строгими, но они применялись по существующим законам. За ложные доносы их авторы тоже шли на каторгу.

Наказанные поляки — по уголовным и политическим делам — использовались для колонизации захваченных территорий, но для этого они получали большие ссуды и хорошие участки земли. Власти знали о золоте на Колыме, но шли прения, выгодно ли посылать туда на принудительные работы, а это означало обеспечить жильем, теплой одеждой и продовольствием; при отсутствии дорог это было очень дорого. И проект был оставлен на долгие годы. Я приводила уже примеры хорошо зарабатывающих — вопреки официальным запретам — врачей, учителей, чиновников из ссыльных. Были среди них и известные ученые, которых работы поощряло Императорское Географическое общество (Бенедикт Дыбовский и многие другие, о которых написано бесконечное количество монографий и статьей).

Даже в Якутии, которая считалась карцером Сибири, никто не умирал от голода, а якуты до сих пор сохранили память о Серошевском и Пекарском: первый описал их обычаи, второй — создал первый якутско-монгольско-русский словарь, переиздаваемый до сих пор. Были случаи, когда бывшие ссыльные становились собственниками золотых приисков, оставались добровольно в Сибири или возвращались на родину с золотом, как прадед нашего друга, который на то, что там заработал, построил с братом первую паровую столярню в Кракове.

Не довелось мне слышать, чтобы кто-то из польских переселенцев или лагерников вернулся из СССР с хотя бы ничтожным состоянием или научными достижениями. Их таланты гибли в непосильной работе в шахтах, на лесоповале, они становились доходягами («мусульманами» в гитлеровских концлагерях). До такого состояния ни один каторжник, даже рецидивист, отбывавший наказание в Акатуе, само название которого вызывало трепет, не был доведен; во всяком случае ни воспоминания, ни документы ничего подобного не отмечают.

Термин «жительство» означал высылку в «места более или менее отдаленные» под полицейский надзор, без права покидать новое место жительства. Это могли быть внутренние губернии Российской империи или Сибирь; ссылали с «лишением прав состояния» или без оного, на определенное время. Это наказание считалось более легким, часто подозрительных лиц высылали только в административном порядке, без приговора суда. «Водворение» было легче на первый взгляд, но на самом деле оно было формой колонизации, так как «водворенные» не подлежали амнистии. В качестве «более или менее отдаленных» мест водворения указывались вместе с судебным приговором или административным постановлением, на неопределенное время, та или иная губерния, в Сибири — чаще всего Томская. В Сибири конкретные места водворения определялись в Тобольске и Томске. Из т.н. Западного края высылали целыми деревнями, хуторами по любому поводу, что было связано с политикой деполонизации, которую проводил Михаил Муравьев-Вешатель.

Источник: http://www.novpol.ru/index.php?id=1262

4
735
4