Т.М. Глушкова Наваждение

Наваждение
 
 
I
 
Человек с лицом комедианта, 
с умными глазами изувера
говорил мне, будто слава
Данта -
слава крестоносца-тамплиера.
 
Возводил к ветхозаветной
Руфи 
юную латинянку Беату,
намекал он, что великий
Суфий
флорентийца вел тогда
по аду...
Как факир оглаживая карты,
пряча в ухе пухлую колоду,
то грустил об идоле Астарты,
то хвалил хасидскую субботу.
 
Роясь в почве инославных
родин,
для хулы на Истинного Бога,
то взывал: «О меченосный
Один!», 
то бубнил про дряхлого
Сварога.
 
Насмехался: мол, у двери
гроба,
обольщаясь пирровой победой,
спор ведет закатная Европа;
утопает Лебедь вместе
с Ледой...
 
Он братался с яростным
хорватом,
вырезавшим «пёсью печень»
серба.
Пахло гарью, серой,
газаватом...
А в России - зацветал верба.
 
Бородатый и яйцеголовый 
в изумрудном отблеске
экрана, 
он манил разогнутой
подковой, 
сладкозвучной сурою Корана.
 
Повторял: «Флоренция -
Иуда!» -
мысля Блока, русского поэта, 
тайно погоняющим верблюда
на тропу Пророка Магомета.
Расстилал он коврик
для намаза 
пред каким-то, с профилем
жидовским,
прозелитом - пасынком
Шираза,
выходцем тулузским
иль кордовским.
 
Намотав чалму из кашемира, 
клялся на огне черно-зеленом, 
что явился к нам Спаситель
Мира
и зовут его теперь Геноном.
 
Что родная русская равнина,
сам Великий Новгород
и Киев
просыпались с криком
муэдзина
с кровли мусульманской
Ай-Софии...
 
Он твердил, обритый
и мордатый,
с хваткой янычара-изувера:
будто не был Господом
распятый,
будто Благовещенье - химера.
Похвалялся: от Второго Рима 
вечен только минарет мечети.
Наслаждался, чуя запах дыма
от холмов, где возвышался
Третий...
 
Что ему царьградская
святыня?
Первой Лавры солнечные
главы? 
Русь ему - лишь мертвая
пустыня.
Мертвые ж, видать, не имут
славы?
 
Грезил он: окованы железом,
в сонные днепровские излуки, 
овладев безпечным
Херсонесом, 
снова входят хищные фелуки...
 
II
 
Я рядила: благо, дело к ночи -
может, только бражники лихие
слышат, как лукавый нас
морочит,
ударяя в бубны колдовские?
Я мечтала: это просто нежить, 
джинн, пузырь земли в личине
тролля, 
мрачный дэв, а вот рассвет
забрезжит -
сгинет в норах Мекки
иль Тироля!..
 
Но, покуда спали человеки 
иль над Божьим Именем
смеялись, -
неприметно вспучивались
реки, 
камни в темный воздух
подымались.
 
Занимались на торфах
пожары,
птицы молча покидали гнезда,
затмевались ясные Стожары -
ласковые северные звезды.
 
Ополчалось море против суши, 
сушь - сушила ключевые воды, 
в пагубу тишком входили
души -
пагубу насильственной
свободы.
 
Сын глумился над отцовым
прахом,
дочь гнушалась матерью
живою.
Разум одурманивали страхом
голод и дыханье моровое.
 
Поезда - как огненные звери, -
что ни путь, то под откос
сверзались, 
чудь вставала против тихой
мери,
и друг в дружку корабли
врезались.
 
Палый лист вздымался душной
тучей 
над больною, нищею
Москвою, 
сыч пугал кончиной
неминучей, 
гриф венчался с матушкой-
совою.
 
Кайзеры слетались и султаны, 
правоверный пекся о поганом,
чтоб вспороть поверженные
страны 
не мечом, так острым ятаганом.
 
Жар коробил вещие страницы,
клювы буквиц набухали
кровью...
Я ж пытала у ночной столицы:
поведешь ли соболиной
бровью?
 
Кликнешь ли засадную
дружину, 
полк Боброка, спрятанный
в дубраве?
Разогнешь ли согнутую спину?
Рукавом махнешь ли конной 
лаве?
 
Вознесешь ли чадам
в оборону
Тихвинской, Владимирской,
Казанской
Пресвятой Заступницы икону -
супротив присухи
басурманской?..
 
Ничего она не отвечала,
как рабыня под татарской
плетью.
По всему видать: текло начало,
шло лишь третье лето
лихолетью.
 
И, покуда боль мою поправший
евнух из Грядущего Турана,
тучного барашка обглодавший,
блеял и куражился с экрана, -
 
заносило нивы наши пеплом,
желтые пески их засыпали, 
и на Поле Славы,
поле светлом,
враны очи воинов клевали...
 
31 января, 3 февраля 1994 г.