В 1946–1947 годах в СССР массово голодали люди

На модерации Отложенный

Да, наслышаны мы об этом страшном голоде после войны. Но вот советские пропагандистские источники нас почему-то уверяют, что, дескать, голодали лишь в 1946 году и якобы от какого-то такого неурожая. И что мы якобы самыми первыми из всех воевавших стран отменили карточки.

То есть якобы насытили свое население хлебом.

 

Понятно, что это вранье от начала и до конца: страна у нас слишком большая для того, чтобы единоразово во всех ее уголках вдруг случился некий такой, как нам усиленно внушают, «неурожай». Но никакого неурожая на самом деле вообще не было — зерно как раз в те годы уродилось более чем распрекрасно. Только вот проблема сильно в ином. Большевикам требовалось народ победитель загнать обратно в стойло — вот для чего в очередной раз ими и был устроен голод. На сегодня выясняется, что в эти годы:

«…советское правительство не снижало объемы зерна, экспортируемого за рубеж» [1].

То есть мы, победители, вместо чтоб взыскать с побежденных, что выясняется, свой хлеб, вместо чтоб наконец накормить своих голодных, потерпевших от иностранного вторжения, гнали за рубеж!!! Мало того, выясняется, что не просто за рубеж гнали зерно, но кормить фашистов — гнали зерно в побежденную Германию!!! Большевикам очень важно было, чтобы население агрессора от своего поражения в войне сильно не пострадало!

А потому в нашей стране, от столь чрезмерной любви большевиков ко всем народам земли, кроме Русского, с 1946 по 1949 год начинается страшный голод, от которого погибнут, по разным оценкам, от 3 до 8 млн. человек. Страшно голодают практически все районы России. Особенно пострадали при этом Воронежская, Курская области и Краснодарский край. Понятно, об этом голоде никто не знал: ни в Закавказье, ни в Средней Азии. Голодом были охвачены лишь районы со славянским населением. Понятно, средства массовой дезинформации об этом голоде в России стараются умолчать, не пропуская об этих преступлениях большевизма в прессу ни слова. Однако, что выясняется, сильно пострадали от этого голода и жители башкирских сел. Понятно, пропаганда не может оставить мученическую смерть от голода иных Русскому народу национальностей в презрении. Потому-то, услышав, что творилось у них, мы хоть на немного сможем представить себе — что же в это самое время творилось уже у нас — кого большевикам требовалось уничтожать голодом много более основательно, чем татар и башкирцев:

«По просьбе “Медузы” Ильнур Шарафиев и Михаил Колчин нашли в Башкирии, Татарстане и Подмосковье людей, которые пережили голод и помнят жизнь в те годы — и записали их воспоминания.

 

Вилур Шайхуллин

Родился в 1936 году. Сейчас живет в Казани

Меня зовут Вилур — Владимир Ильич Ленин-Ульянов революционер. Это имя дал мне папа, и я старался всю жизнь это имя оправдывать. Я с пяти лет работал — на огороде, вкалывал. Играть в детстве было некогда. Мать сказала папе: “У тебя там есть участок за сараем, корова есть, навоз есть, выдели ему две сотки земли, пусть работает”. Это в пять лет. И арбузы у меня росли, и дыни росли, все у меня было. Сейчас пытаюсь — ничего не растет!

Началась война, отца забрали в армию, мама нас увезла в ее деревню — это было в ноябре месяце. Мы приехали туда — холодно, вокруг деревни ни леса, ничего. Мы с мамой каждую ночь ходили за соломой, чтобы топить дом. Километра три надо идти, тащить. Придешь — сядешь, через 15 минут ничего не остается, солома быстро горит, как порох. За ночь надо было ходить два-три раза.

Утром встаешь и говорят: «Вот в том доме целая семья погибла от голода». Они неделями валялись дома — некому хоронить даже, некому могилу копать. После войны стало еще хуже…

Все друзья, соседи — все погибли, умерли от голода. Мы идем в лес и едим траву всякую, живот не выдерживает. У меня на глазах умер соседский парень — он во дворе мотался-мотался, держался за живот и тут же отдал концы. И таких случаев много было.

Только снег сойдет, чернота появляется — народ на поле прошлогоднюю картошку собирает, все копают друг за другом, ищут, что осталось. Я ведро приносил всегда. Эта картошка беленькая, чистенькая, ее мать мешала с мукой и из нее делала котлеты, это называлось “кальжяма”. Она нас и спасла. Мама с вечера нам давала две кальжямы, потому что в школу мы вставали в четыре часа утра. В старших классах я ходил учиться десять километров, там сидел восемь часов и шел десять километров обратно, в лаптях, ноги были мокрые всегда. В школе техничка топила печку. Мы около печки собирались и ели. В то время в школах не было ни буфета, ни столовой — ничего не было. Только две котлеты из гнилой картошки на весь день.

Как-то в восьмом классе мы шли в школу из нашей деревни, все дети. Я остановился, думаю, посчитаю, сколько же нас человек — оказалось, 26. А десятый класс кончили трое. Все остались в оврагах по дороге лежать. Несешь-тащишь их, а ведь еще самого себя надо нести, но оставлять на дороге кого-то тоже нехорошо. Так все потихоньку друг друга и потеряли на обочине.

1947 год — это, конечно, не дай бог никому. Нас спасла корова — молоко и сметана были. И катык на улице в погребе держали. У кого молоко было — живы остались, у кого не было молока — все умерли. В деревне коров было мало. На десять дворов — примерно одна корова, дворов у нас было 150. Их так мало осталось, потому что корову надо поить, кормить, они умирали от голода зимой. И я тоже так делал — из колодца брал холодную воду, давал корове. Корова пьет. Чихает, но пьет. Нет возможности ее греть даже. Вот они так и погибали. А если нет коровы, то бессмысленно жить...

Помню такой случай: у моего друга мать поймал с тремя килограммами зерна уполномоченный какой-то чиновник из района. Он отдал ее под суд, ей дали десять лет. Меньше десяти тогда не давали. У нее было пятеро детей — все орали, кричали, но судья все равно свое дело сделал. И больше она не появлялась на этом свете.

 

Анатолий Крюков

Родился в 1940 году. Сейчас живет в Уфе

На территории лампового завода [в Уфе] располагалась школа, где мой отец, Гармс Александр Николаевич, был директором, а мама, Крюкова Клавдия Алексеевна — учительницей. Там я родился. Жизнь в нашей семье сложилась трагически. Отец родился в Красноусольске в 1903 году, национальность непонятна, но фамилия вроде немецкая. Его забрали в армию в 1941 году, а там уже репрессии. Спровоцировали на какой-то разговор, после которого ему было предъявлено обвинение в восхвалении силы немецкого оружия: мол, мы не готовы к войне (а это действительно было так). Ему дали печально известную статью 58.10 — антиправительственная пропаганда. Маму вызвали в министерство просвещения, сказали, что мы не можем больше жить в Уфе. Переехали в Красноусольск — к бабушке, но, к сожалению, были ей не нужны. Она была очень верующая, нищим подавала, а мы от голода пухли. Поэтому мама по ночам выкапывала оставшуюся после сбора урожая картошку и варила ее — у нас не было своего огорода, поскольку нас выслали…

В 1947 году мы вернулись сюда в Уфу, жили на улице адмирала Макарова, где троллейбусное депо. Там были бараки: половина — амбулатория, половина — жилая. Там жила интеллигенция: учителя, инженеры. Когда была проверка, пришел военный из комендатуры и спросил, почему мы тут живем. Мама говорит: “Ну куда мы?” И он как увидел нас, лежащих вповалку, изголодавшихся, у него что-то дрогнуло и он махнул рукой: “Живите тихо, я у вас не был”. Видимо, сам был отцом…

Мама позже отдала меня в детский сад. Там был завтрак: маленький кусочек поджаристого хлеба, манная каша, жиденькая такая, и стакан сладкого чая. Кормили очень скудно. Однажды нас нарядили какими-то клоунами, и мы должны были что-то изображать. Для меня это было позорно, и я отказался, стал зрителем. А когда увидел на празднике — этим клоунам Дед Мороз что-то шепчет и они что-то получают, стало обидно, думаю, зря не согласился...

 

Фина Исмагилова

Родилась в 1940 году. Сейчас живет в Салавате

Наша семья была небольшая — бабушка, мама, я, сестра. Папа ушел из дома, жил отдельно. Мама работала в колхозе на разной работе — косила сено, собирала урожай. Если хорошо работала, ставили отметку: один трудодень. А если так себе — 0,75. А если совсем плохо — 0,5. Потом смотрели на трудодни и выдавали зерно — по чуть-чуть. Это уже было после 1947 года.

Голод был не только в нашей семье, после войны голод был во всем селе. Тогда я жила в селе Лачентау — это десять километров от Бирска. Там было около 80 домов. Несмотря на голод, мы раз в год сдавали продукты государству: картофель, куриные яйца, шерсть, мясо, масло. У народа постоянно что-то требовали — конечно, все сидели голодные.

Когда война закончилась, мужчины начали возвращаться в село, а до этого работали одни женщины. Прямо за нашим огородом была река Агидель. Все зерно, которое было в селе, грузили на большую лодку и отправляли в сторону Бирска. Кто-то из женщин греб на лодке, кто-то тащил ее с берега веревкой против течения. Зерно было, но не для народа — все сдавали государству.

Когда война закончилась, мне было пять лет. Мы переходили через Агидель и собирали дикий лук. Собирали мешками и летом ели. Его надо было измельчить, если есть — добавить молоко, если нет — добавить воду. Если получалось слишком жидко, ели как суп, если погуще, то как кашу. Еще собирали борщевик. Так и питались, больше ничего не было. Когда мужчины вернулись, стало чуть проще.

После того как таял снег, мы собирали картофель, который оставался на полях колхоза с прошлого года. Это уже почти сгнившая картошка. Мы ее месили, как пюре, если была — добавляли соль, делали лепешки. Тогда мы не очищали картошку, прямо так клали в воду, потому что так еды больше. Потом сверху посыпали мукой — вот тебе и суп. Осенью мы собирали сорняки. Измельчали и делали из этого муку, она получалась черной-черной — и хлеб тоже выходил черный и кислый. Когда картошка только начинала цвести, ее уже выкапывали и начинали есть. До осени почти ничего не оставалось, потому что ела вся семья.

Чай продавался в магазине плитками, но его почти никогда не привозили. Без него пили просто кипяток — почему-то не догадывались заваривать шиповник или душицу, использовали их, когда только люди болели. А просто так не пили — дураками были. Собирали смородину, но не было сахара, чтобы сделать варенье. Делали пастилу, кто болел — тому давали. Тогда мы на зиму ничего не консервировали.

Наша деревня была хороша тем, что рядом был лес, и там можно было собирать ягоды. Там была земляника, смородина, рябина, шиповник, народ все лето это собирал, ел, продавал в городе. И фундука много было. Моя мама по три раза в день собирала [в лесу] дрова, возила на маленьких санях в Бирск и продавала за один рубль — на него можно было купить пол-литра подсолнечного масла. Но в лесу было очень много волков — они у многих скотину убивали и ели. Еще у нас рядом была река, но рыбу там не ловили — татары вообще не ловили рыбу. Русские приезжали и ловили рыбу, а наши — нет.

Я начала работать в 15 лет, стала дояркой. А в доме начала работать, как только начала ходить. Вода далеко, ее надо таскать каждый день, на ногах у нас были лапти даже зимой. Валенок не было — для этого нужна шерсть, а овцу ведь надо еще прокормить. Валенок тогда я даже не видела. Зимы после войны были холодные. Если плюнуть на землю, плевок сразу замерзал.

Однажды один дед после посева оставил себе немного овса и принес домой — и его судили. И увезли. До парома они ехали на лошади — милицейские сидели в телеге, а деда заставили идти рядом. Увезли из деревни на пароме, и мы все с берега, соседи и его жена, провожали, плакали.

 

Галия Габбасова

Родилась в 1938 году. Сейчас живет в Уфе

В детстве я жила в пролетарском районе [Уфы], хоть отец у меня был начальник. Вот такой он был честный партиец — жил в деревянном доме с удобствами во дворе, не хотел себе никакой другой квартиры. Есть было нечего, но мы абсолютно от этого не страдали, потому что ни у кого не было, и мы не знали, что может быть иначе. Все время не хватало хлеба, но я не считала, что это голод — маленькая была. Мама говорила, что мы выжили потому, что мамина сестра жила в деревне и оттуда привозила продукты. Там можно было картошку посадить, еще чего-то, а в городе был абсолютный голод.

Помню, как вели пленных немцев по Революционной. Улица была еще не особо мощеная, [стояла] пыль, а дети кидали в них камнями и кричали: “Фрицы! Фрицы! Фрицы!” Во время войны мама работала, отец вернулся с войны не сразу, через год. Его из Берлина направили на юг — там были басмачи [партизаны]. Отец и на гражданской, и на финской [войне] был. Он был начфин Башкирской конной дивизии легендарной. Маме однажды даже прислали похоронку, но она никому не сказала. Говорит, у нее на руках была больная мать, двое маленьких детей, ее бы начали жалеть, и она бы не выдержала. А так, говорит — ну, сцепила зубы. А через год пришло опровержение.

Как-то папа приезжал на побывку, ну, офицерам положено. Мама спросила у меня: “Кто это?” Я сказала: “Ленин”. Мама говорит: “Нет”. Я говорю: “Сталин”. А потом мама сказала: “Это твой папочка”. Ну, я кинулась к нему: “Папочка, я тебя люблю!”

В 1946-м отец вернулся, устроился на работу — парторгом вроде на радиозавод. Мы все удивились, когда вдруг к нашему дому подъехала легковая машина, оттуда вышел человек в белом халате и с мешком в руке. И вот он поднимается к нам на этаж и из мешка вываливает продукты. Я ничего не помню, только буханку белого хлеба — мы до этого белый хлеб не видели. Он был мягкий, как не знаю что. Какое-то время этот человек приезжал. Отец не мог найти концов, на каком основании ему привозят продукты, он не хотел их получать, потому что другим не дают, и ушел на другую работу. Он был крайне честным человеком: если он считал, что это незаконно, он этим не пользовался. Хотя маме нельзя было черный хлеб есть из-за язвы, нужен был белый. Мама после войны не работала, мы жили на одну отцовскую зарплату. Она у него была, наверное, высокая, но шика у нас не было.

Без отца дома не обедали, ждали его. Мама варила суп из баранины — туда кочан капусты клали, картошку, лапшу. Суп надо было обязательно есть с хлебом; наверное, так экономнее — но я любила хлеб и просто так таскать. На второе вытаскивалось ребрышко, каждому давали это ребрышко. Картошка и капуста — это второе. Манную кашу ели, а рис считался деликатесом. Борщ еще был, наверное.

Я помню, когда в первый раз появился маргарин, вся детвора выбежала на улицу с хлебом, намазанным маргарином. Очень вкусно мы жмых ели. Кто-то из взрослых, видимо, приносил, все всегда делились. Вместо жвачки мы вар жевали. Он сначала жесткий, начинаешь жевать — смягчается. На нашей улице не было богатых, но никто не пух с голоду, хоть и есть было нечего. Детство вспоминается радужным, веселым. Есть хочется, и ладно. Рядом же всем тоже хочется...

 

Зайтуна Кусяпова

Родилась в 1940 году. Сейчас живет в Салавате

Особенно голодными были 1946–1947 годы. Стояла такая засуха, что земля потрескалась, а картошка — единственный наш источник питания — в земле высохла. В саду у нас выросло очень мало картошки — ведра три-четыре, мы их берегли, чтобы посадить в следующем году. Совсем не помню, что мы тогда ели. Ели ли мы? Скот умирал, кормить его было нечем…

Какую траву мы могли собирать около леса — ели. На поле, среди посева мы искали траву “кымызлык” [кислица обыкновенная], “какы” — я не знаю, как это будет по-русски. Из этого варили суп. Мне в голову врезалось, что в то время мама ходила в правление просить хотя бы одну ложку муки для этого супа — не дали.

Для скота мы косили сено или собирали траву, которая росла под невысокими деревьями. У нас была маленькая деревенская двухколесная телега, про нее поет песню [татарский певец] Габдельфат Сафин — точно такая же тележка. Когда я впервые услышала эту песню — плакала. Сначала я помогала маме, когда она запрягалась в телегу вместо лошади, а потом она заболела и я была вместо нее. Кроме травы мы собирали ветки липы.

Самые яркие воспоминания детства — моменты, когда в доме появлялся хлеб.

50 граммов на человека — это был праздник. Я его не ела, потому что было жалко, а прятала под одеялом. Его съедали сестры. Я не обижалась и не плакала, считала, что они более достойны этого куска хлеба. До сих пор удивляюсь, почему я тогда не чувствовала голода. Из-за еды я плакала в детстве всего один раз — когда нечаянно проглотила карамель. Было обидно, что не распробовала вкуса. Мама успокаивала: мол, конфета в моем животе, — но мне от этого было не легче. Манную кашу я впервые попробовала в 15 лет. До сих пор помню тот удивительный вкус.

Весной 1947 года мы ходили по полям, искали гнилую прошлогоднюю картошку. Искали на своих полях, на колхозные нельзя было даже ступать — тебя тут же арестуют. Однажды осенью уже, после уборки урожая, мы пошли на поле — нас прогнали, то, что нашли — отобрали. Когда выпал первый снег — мы снова пошли на поле собирать колосья в подол, все равно же пропадут скоро. Но полевод все отнял. А ноги-то у нас красные от холода, руки тоже красные, я была в одном платье. И были тогда детьми — пять-шесть лет, а нас били за это плетью, гнали оттуда. И это за брошенные колосья.

Зимы были тогда холодные, было много буранов. Дома в деревне заносило снегом. Иногда мы не могли выйти на улицу, все окна были в снегу. Кто мог выйти из соседей, у кого двери открывались, выходили и откапывали остальных. Дома мы тогда топили, но спичек никаких не было — ходили к соседям за углем.

У нас была проблема с солью, она была только в Ишимбае, там был какой-то источник. Люди ходили туда — это километров 40 — за солью. Пока туда шли — кто-то умер прямо на дороге. Таких случаев было несколько. Много умирали от мороза — когда ездили на рынок, это километров 20, на обратном пути умерли двое, одежда-то плохая. Это было еще во время войны, первые два года жили сносно, а потом совсем плохо — видимо, съели все запасы.

Моя мама работала охранником зернохранилища. Однажды оттуда пропало семенное зерно, и ее посадили в тюрьму на время следствия, а нас, пятерых детей, оставили одних. Когда выяснилось, что в нашем доме зерно не ворованное, не для семян — маму выпустили. Если бы экспертиза нашла криминал — ее бы посадили на 10–15 лет, и что бы мы делали?

 

Нинель Куликова

Родилась в 1932 году. Сейчас живет в подмосковном поселке Развилка

Родилась я 1 сентября 1932 года под Харьковом. Отец был хорошим специалистом по ремонту паровозов. С началом войны его перевели в Запорожье, готовить эвакуацию завода. Мы уезжали с последним составом в середине августа 1941 года, и мой день рождения отмечали в пути, пирогами с морковкой. Взять с собой ничего не разрешили, только ручную кладь — два килограмма. Ехали месяц, в дороге нас неоднократно бомбили. Приехали в Уфу, там уже была готова площадка будущего цеха. Состав загнали в тупик — и еще целый месяц мы жили в вагоне.

Нас в семье было четыре человека: мама, папа, я и младший брат. Позже нам дали комнату в бараке. Напротив барака была хлебопекарня. Я ее запомнила, потому что голод был ужасный. Один раз сижу, смотрю в окно — по крыше пекарни бегают жирные крысы. Вдруг кто-то выбросил буханку хлеба через забор, чтобы потом прийти за ней, унести-украсть. Я как была босиком, в ночной рубашке, побежала по снегу по колено. Схватила буханку хлеба и домой.

Первая зима была настолько холодная и голодная, что мы сожгли все заборы. Отец попал с дизентерией в больницу, и чтоб меня спасти от голода, упросил врачей и меня положить хоть на три дня в свое отделение, чтобы хоть какую-то похлебку есть. У меня платья не было, мне шили комбинезон из старого солдатского одеяла. До 1943 года я в нем ходила. Когда открылся второй фронт, американцы прислали одежду, мне досталось новое платье.

В школе мы голодные были, нам давали маленький кусочек хлеба, посыпанный сахаром, на перекус. Чернильницы были непроливайки, перьевые ручки. И так как школу не топили, чернила замерзали…

Однажды нашли какой-то сарай, он снизу доверху был заполнен жмыхом. По всей видимости, ничейный он был, никто не догадался жмых людям раздать, хотя голод такой был! Меня взяли на дело: перочинным ножом сделали дырку, чтоб я своей рученкой достала этот жмых, но он был очень твердый, как камень. У меня не получилось достать ничего.

Мы где-то раздобыли кирки и ломы и долбили мерзлую землю в полях, где была картошка. Но хорошо если за день такого каторжного труда нам удавалось найти полкилограмма этой черной, пожухшей картошки.

У нас было, наверное, десять делянок. Отец как-то находил свободные заброшенные огороды, клочки земли. Сажали картошку и тыкву, и брюкву, и просо. На Белой у нас помидоры росли. Ели картошку тушеную с луком. Мама говорила, что лук — это башкирские яблоки. В четыре утра шли на поле. Туман, речка близко, полоть просо приходилось только мне. Босиком. Потому что маленькая нога, и чтоб не растоптать, не повредить ростки. Взрослым нельзя. Мы с отцом веяли его, потом я с маленькой котомочкой ходила на мельницу. Из этого проса делали пшенную кашу…

В 1947 году однажды отец уехал в командировку и договорился с одной женщиной, чтоб она мне давала по пол-литра молока в день. Я смотрю, она выливает помои для коровы, а там куски хлеба и все такое, а я ж голодная. Карточки потеряла, мне нечего было есть. И я смотрела и очень хотела съесть эти помои, но не решилась, постеснялась. Эта женщина говорит: если ты мне принесешь мешок травы, то я тебе дам еще пол-литра молока. Нужно было нарвать “березку” — такие маленькие цветочки беленькие, они, видимо, целебные были. Ну, я полезла по огородам, голодная была, вижу — морковка на чей-то грядке, и я выдернула ее зубами. И с песком съела. Она хрустела, но я не выплюнула. Меня сторож заметил, засвистел в свисток, я испугалась, убежала. И мешок оставила, забыла. Не смогла молока получить.

 

Закия Ишарина

Родилась в 1939 году, сейчас живет в деревне Верхнесюрюбаево в Башкортостане

Крыша нашего дома была покрыта соломой, и когда шел дождь, вода проходила сквозь крышу. Тогда мы во всю посуду, которую находили дома, собирали воду, чтобы поливать растения в огороде. Однажды наш потолок полностью провис — хорошо, что упал не на нас. С помощью односельчан мы это восстанавливали, а мама заново делала печь. Вечерами она шила нам одежду, вытаскивала вату из одеяла, приносила коноплю и делала утепления для дома.

Чтобы держать скот — нужен был корм. В саду у нас рос тополь, который посадил мой отец. Как только его листья опадали — мама собирала их в мешки и оставляла на зиму козам, косила сено вручную. Чтобы топить печь — нужны были дрова, их тоже не хватало, а лес был в 30 километрах. Братья с маленькими санками ходили в лес за ними, их ловили лесники; если ловили — рубили их сани топором. Из леса ничего нельзя было брать, он принадлежал государству. Хотя когда мы вступали в колхоз — всем говорили, что все будет общее, народное, но народу пользы от этого не было.

Мама была в колхозе разнорабочей. Если надо — работала на посеве, убирала сорняки, собирала урожай, когда подросли — мы ей тоже ходили помогать. Тех, кто работал, кормили прямо в поле. Мои братья тоже работали, они тогда были совсем маленькие — семь и десять лет. Они запрягали быка и таскали воду для тракторов, им тоже давали обед. Когда я услышала, что рабочим дают еду — тоже пошла на поле. Меня спросили: “Ты со своими братьями?” Я ответила, что да. Мне деревянной ложкой положили одну ложку муки за первого брата, вторую ложку муки — за второго и залили водой. Я пошла с этими двумя ложками муки с поля, но потом другие рабочие выяснили, что сегодня мои братья не выходили на работу, догнали меня и отобрали этот суп.

Были случаи, когда есть было совсем нечего. Так я пошла к председателю сельсовета, когда была во втором классе. Я написала заявление, что нам нечего есть, “прошу у вас еды, верну, когда вырасту” — что-то такое. Председатель взял мое заявление и написал, чтобы выделили нам пшеницы. Через какое-то время проверка начала проверять, кому что выдавали, и увидела там мое имя — Закия Шарипова. Ее нет в списке рабочих, кто такая эта Закия? Мне тогда было девять — конечно, меня не было ни в каких списках.

К нам иногда приходили просить помощи. Было нечего есть, моя мама болела и лежала в кровати. Зашел один мальчик, очень маленький — и стоит у двери. Он не мог толком ничего сказать, сказал только, что собирает подать. Мама говорит: “Вот там есть немного картошки, дай ему хотя бы одну”. Я взяла немытую картошку и отдала ему, он быстро взял ее и сразу начал грызть. Я думаю: “Я отдала ему картошку, а что мы сами будем есть? Оказывается, вот так можно ходить по домам и просить у всех помощи. Может, и мне попробовать?” А это был 1947 год, я даже в школу еще не пошла.

Когда мама снова болела, а братья в лесу собирали дрова, я решила просить хлеба в Сюрбаево, соседней деревне. Так я заполнила маленькую сумку хлебом и вернулась домой, пошла к маме и все ей рассказала. Она сказала, что это стыдно и что лучше раздать этот хлеб родственникам. Я наелась сама, но забыла оставить братьям, которые в этот день уехали в лес.

Когда кто-то приносил домой зерно, которое давали после работы, его быстро жарили на сковороде и ели прямо так. Когда я шла в школу, нам давали еду в дорогу — иногда добавляли в зерно подсолнечное масло или горох, если был. Были и такие времена, когда нельзя было уронить и одно зернышко, нельзя было уронить ни щепотки хлеба.

У всех было мало скота. Мы начали держать корову только в шестидесятые годы, до этого у нас была коза. Больше одной коровы было трудно содержать, поэтому люди умирали с голоду, и во время войны и после. И дети иногда умирали от голода — одна девочка вернулась из детдома, и умерла, ей не хватило еды. Зачем она только вернулась? Еще мальчишка по имени Магдан умер от голода, насколько я слышала. Мама мне часто говорила: “Если ваш отец вернется с войны, будет рад, что я сумела оставить вас всех в живых”.

В первом классе я училась и жила в детдоме. Пошла туда, потому что думала, что маме будет легче, хоть на один рот меньше. Я сама собирала бумаги и справки для себя и для своего брата Ахматшарифа, чтобы мы могли туда попасть. Принесла их маме — говорю: “Вот документы, чтобы мы могли попасть в детдом”. Как только она увидела их — порвала на кусочки и выкинула в печь. После этого я подумала, что Ахматшариф для меня будет только обузой. Снова пошла за справками, но только для себя.

У меня не было одежды, чтобы поехать в детдом. Я пошла к женщине, у которой дочь была всего на год старше, и сказала, что собираюсь в гости — можно ли одолжить платье? Она расчесала мне волосы, надела на меня красивое комбинированное платье. Верх — зеленый, низ — красный. Оно мне очень шло, эта женщина подарила мне платье. Я взяла мамин платок и поехала в детдом. Залезла в кузов машины, и когда уезжала, увидела своего брата. Я помахала ему рукой, а он в ответ почему-то показал мне кулак. Наверное, подумал, что я сейчас немного прокачусь и вернусь домой.

Когда я приехала в детдом, платье у меня отобрали и дали другое, черное, а волосы коротко постригли. Я плакала. Там я прожила чуть больше года. Потом хотела вернуться, но мама была против [того, чтобы я опять ехала в детдом] — и я решила остаться дома. В детдоме было хорошо — еда была, одеяла и матрасы из соломы, нас учили красиво заправлять кровать. Вообще, когда я только туда приехала — первое время не могла жевать, поэтому мне делали уколы и системы. Тогда мне было семь лет, это 1947 год.

 

Лябиб Ишмухаметов

Родился в 1939 году. Сейчас живет в Уфе

Мне было четыре года, когда зимой 1943 года мать вывезла меня по замерзшему Онежскому озеру из Ленинграда. Было очень холодно — я плакал, просился к водителю в кабину, думал, что там теплее. А мне говорят: “Занято!” И как-то они остановились, открыли дверь, показали, что там лежат три грудничка, не было места. Я успокоился и опять сел в кузов.

Приехали хрен знает куда. На вокзале мать постелила мне шубу отцовскую, посадила на нее. Кружку взяла и побежала — хоть кипятком меня отпоить. Пока она бегала, меня сзади подняли, шубу вытащили, на мерзлую землю посадили. Она приходит, а шубы нет. Спрашивает: “Кто?” Я говорю: “Не видел, меня сзади подняли”. Ехали мы по железной дороге два месяца, периодически останавливались, нас кормили где-то в сутки раз.

Мы ехали в Уфу, потому что здесь родные были. Папа воевал, был летчиком. Братишка, восьмимесячный ребенок, от голода умер, на Пискаревском кладбище похоронен. Мать рассказывала, дворник был, она ему гробик заказала — ладно, сделал. Она положила ребенка на сани, потащила. Кусок мыла взяла, чтобы похоронщикам отдать, а кусок мыла тогда — это было достояние. Притащила, а там — огромная яма. Костер горит — зима, холодно. Тела кидают в эту яму, а мать, думаю, по глупости, считала, что братика похоронят по-человечески — она же мыло им дала. Отошла в сторону и видит, как они ребенка вытряхнули в общую яму, а гробик — в костер. Ну, заплакала и пошла.

Жил я не только в Уфе, а еще у бабушки в Чешминском районе. У нее все-таки корова была, две козы, три курицы. Бабушка рассказывала, что жили очень хорошо до раскулачивания. Как она сохранила корову, не знаю, наверное, пять отобрали, а шестую — оставили. У остальных и того не было — многие коров резали и ели.

В Уфе надо было за хлебом очередь занимать. Стоишь часа два-три, ждешь, когда привезут. Затемно разгружали и начинали не торговать, а на талоны менять. В одни руки — булку хлеба и маленький довесок: его съедал тот, кто в очереди стоял. Это было привилегией, поощрение за то, что достоял два-три часа в очереди, а булку несешь домой. В огороде в то время, кроме картошки, ничего не сеяли. В лесу траву собирали, в суп клали. Например, борщевик крошили, клали его в суп и ели.

Потом появился маргарин — кадушки здоровые, как пивные бочки. Мазали на хлеб, ели. Это как солидол, сейчас бы я близко не подошел, а в то время — за уши не оттащишь. Солью посыпем немножко — и айда с кипяточком. Пекли блины кое-когда — когда мусульманские праздники, оладьи пекли, кастыбы делали картофельные. После блокады, в Башкирии уже не так голодно было.

Все ждали лучшее. А ни хрена ничего не улучшалось — есть нечего, за работу не платили путем, все на вооружение. Сейчас по телевизору показывают, как горы снарядов обезвредили химических — тогда все деньги миллиардами туда шли. А мы плохо жили. Безобразия в нашей стране было много, а все эти наши безмозглые руководители. Безмозглые они были все. О людях не думали» [1].

 

И на чем люди, что бросается в глаза, все же выживали?

На мерзлой картошке.

Но откуда ее столько бралось, если весной собирали ее там, где уже осенью происходил ими же сбор урожая?

Все говорит о том, что люди, уже ни единожды будучи ограбленными большевиками до нитки, им давно уже не доверяли: понимали, что их опять обманут и все ими произведенное вывезут, не оставив им от результатов их труда на пропитание вообще ничего. А потому массово симулировали: старались как можно больше картошки оставить в земле. Понятно, им за это влетало от властей, но они, понимая, что иного способа выживания при большевиках не имеется, продолжали симулировать. Те, наверное, кто этого не делал — давно умерли, а потому нам известны оставшиеся в живых с тех пор только те, кто по весне копал (и находил, специально оставленную ими же с осени) в полях мерзлую картошку.

То есть большевиками оставление в живых жителей русской деревни вообще не планировалось. Но вот только эти удивительные свойства картофеля, выкопать плоды которого с засеянного поля абсолютно все до единого не предоставляется вообще никакой возможности, а тем более большевицким штрейкбрехерам проконтролировать наиболее качественный его сбор сразу на всех участках поля, и позволили выжить титульной нации России в этой борьбе за свое существование. Так вот уж «мило» жилось в СССР, что людям за счастье было питаться мерзкой слизью, которую представляла собой негодная к употреблению в пищу, но все же еще в какой-то степени съедобная эта картошка, которую еврейские большевики, так и быть, не имея возможности и это отобрать, оставили для употребления народу, попавшему к ним в ярмо в 1917 г.

Библиография:

1.

(203) Колчин М., Шарафиев И. 70 лет назад в России случился последний массовый голод.