Окончательное решение советского вопроса

На модерации Отложенный

 

 

Отрывок из воспоминаний немецкого танкиста о судьбе пленных коммунистов и коммисаров, которых согласно приказу Гитлера полагалось, как и евреев, уничтожать на месте:

 



 

В какой-то момент меня сильно ранили. Я попал в госпиталь, где врачи установили, что я более не пригоден для ведения активных боевых действий.

На санитарном поезде нас доставили в госпиталь в Сталино. Несмотря на то, что первое время рана моя заживать не хотела, в госпитале мне понравилось. Несколько недель вдали от фронта показались мне подарком свыше.

Большинство персонала этого госпиталя, включая хирургов, состояло из русских. Уход за больными по меркам войны был вполне удовлетворительным, и когда пришло время выписываться, русский доктор сказал мне на прощание с коварной усмешкой: “Давай, ступай дальше на Восток, молодой человек, в конце концов, ты ведь для этого сюда пришел!” Я даже не понял, понравилась ли мне эта ремарка и хотелось ли мне вообще идти дальше на Восток. Ведь мне не было еще и двадцати, мне хотелось жить и совсем не хотелось умирать.

Хотя моё состояние было удовлетворительным для выписки из госпиталя, я все же еще не был готов к участию в военных действиях в составе моей дивизии, находившейся на линии фронта и пробивающейся по направлению к Ростову. Поэтому меня командировали в подразделение, обеспечивающего охрану лагеря для военнопленных где-то между Донцом и Днепром. Большой лагерь был разбит в степи под открытым небом. Кухня, складские помещения и тому подобное размещались под навесом, в то время как бесчисленным военнопленным приходилось укрываться чем под руку попадётся. Наш паёк был довольно скуден, впрочем пленным приходилось ещё хуже. Надо сказать, летние дни были довольно погожими, и русские, привыкшие к тяжелой жизни, нормально переносили эти жуткие условия. Границей лагеря служил вырытый по периметру лагеря круглый ров, к которому пленным не разрешалось приближаться. Внутри лагеря с одной стороны располагались помещения колхоза. Все они был обнесены колючей проволокой с одним охраняемым входом. Меня и дюжину таких же полуинвалидов приставили к охране внутренней части лагеря.

Большинству боеспособных солдат конвойная служба казалась отупляющим наказанием. Кроме того, это было скучнейшее занятие, и все происходившее во внутренней части колхоза казалось несколько странным. Ключом ко всему, как я полагаю, был печально известный “приказ о комиссарах” Гитлера, согласно которому все пленные политруки (комиссары) и другие члены коммунистической партии подлежали расстрелу. Таким образом, для коммунистов приказ означал то же самое, что для евреев “окончательное решение”. Мне кажется, к тому времени большинство из нас смирилось с тем, что коммунизм равноценен преступлению, а коммунисты считались преступниками, что освобождало нас от какой-либо необходимости доказательства вины в рамках законности. Именно тогда мое сознание настигла мысль о том, что я охраняю лагерь, специально предназначенный для уничтожения “коммунистического заразы”.

Любой военнопленный, оказывающийся на территории колхоза, никогда не выходил на волю. Не могу утверждать, что они знали об уготованной им судьбе. Среди военнопленных было достаточно много тех, кого выдали свои же товарищи из внешней части лагеря, но даже в самых неубедительных случаях, когда пленные клятвенно уверяли в том, что никогда не состояли в рядах коммунистической партии, не были убежденными коммунистами и, более того, всегда оставались антикоммунистами - даже в таких случаях их из лагеря не освобождали. Но наши обязанности сводились исключительно к вооруженной охране территории, а всем заведовали здесь представители Sicherheitsdienst или сокращенно СД под командованием штурмбаннфюрера СС, что равнялось званию майора в Вермахте. Во всех случаях сначала проводилось формальное расследование, а после него казнь, всегда в одном и том же месте - у стены полусгоревшей избы, которую снаружи ниоткуда не просматривалась. Место погребения, несколько длинных рвов, находилось дальше на отшибе.

Меня, пропитанного нацистской “школой” в учебных заведениях и в рядах Гитлерюгенда, это первое впечатление прямой встречи с настоящими коммунистами поначалу озадачило. Пленные, ежедневно доставляемые сюда в лагерь, будь то поодиночке, или небольшими группами, были совсем не такими, какими я их себе представлял. На самом деле Они и в самом деле отличались от остальной массы пленников во внешнем участке лагеря, которые своим видом и поведением сильно походили на обычных крестьян востока Европы. Что меня больше всего поражало в политруках и членах компартии, так это присущие им образованность и чувство собственного достоинства. Я никогда, или почти никогда, не видел, чтобы они стонали или жаловались, никогда ни о чем не просили для себя. Когда подходил час казни, а казни происходили постоянно, они принимали её с высоко поднятой головой. Почти все производили впечатление людей, которым можно безгранично доверять; я был уверен, что повстречайся я с ними в мирных условиях, они вполне могли бы стать моими друзьями.

Все дни походили один на другой. Мы либо по несколько часов стояли у ворот с напарником, либо прохаживались вокруг поодиночке с заряженными и готовыми к выстрелу винтовками на плече. Обычно под нашей опекой находились до десятка или чуть больше “посетителей”. Содержались они в вычищенном свинарнике, который в свою очередь был окружен колючей проволокой, несмотря на то, что находился во внутренней части лагеря. Это была тюрьма внутри тюрьмы, которая тоже находилась в заключении. Охрана была организована так, что у пленных не было никаких шансов на побег, так что нам было почти не о чем беспокоиться. Поскольку нам приходилось видеть их почти круглые сутки, мы знали их всех в лицо и часто даже по имени. Именно мы сопровождали их туда, где проводилось “расследование”, и именно мы конвоировали их в последний путь до места расстрела.

Один из пленных благодаря выученному в школе достаточно сносно говорил по-немецки. Я уже не припомню его фамилию, но звали его Борис. Поскольку я тоже неплохо владел русским, хоть и коверкал падежи и склонения, мы без труда общались, обсуждая множество тем. Борис был лейтенантом, политруком, примерно на два года старше, чем я. В разговоре выяснилось, что и он, и я учились на слесаря, он - в районе Горловки и Артемовска на крупном промышленном комплексе, я - в железнодорожной мастерской в Гамбурге. Во время наступления мы проходили через его родную Горловку. Борис был светловолосый, ростом около метра восьмидесяти, с веселыми голубыми глазами, в которых даже в плену мелькал добродушный огонек. Часто, особенно в поздние часы, меня тянуло к нему и хотелось поговорить. Я все время называл его Борисом, поэтому он тоже спросил у меня, может ли он называть меня по имени, в этот момент нас поразило то, насколько легко могут сходиться люди. В основном мы беседовали о наших семьях, школе, местах, где родились и где обучались своей профессии. Я знал по именам всех его братьев и сестер, знал, сколько им лет, чем занимались его родители, даже некоторые их привычки. Разумеется, он страшно тревожился за их судьбу в городе, оккупированном немцами, а никак не мог его утешить. Он даже назвал мне их адрес и попросил меня, на случай если мне доведется быть в Горловке, разыскать их и все рассказать им. “Но что я мог им рассказать?”- спрашивал я себя. Я думаю, мы оба прекрасно понимали, что я никогда не стану разыскивать их, и его семья никогда не узнает о судьбе их Бориса. Я тоже рассказал ему о своей семье и обо всем, что мне дорого. Я рассказал ему о том, что у меня есть девушка, которую я люблю, хотя между нами ничего серьезного не было. Борис понимающе улыбнулся и рассказал, что у него тоже есть девушка, студентка. В такие моменты нам казалось, что мы очень близки, но тут же к нам приходило жуткое сознание того, что между нами стоит пропасть, по одну сторону которой - я, охранник с винтовкой, а по другую - он, мой пленник. Я отчетливо понимал, что Борис уже никогда не сможет обнять свою девушку, однако я не знал, понимает ли это Борис. Я знал, что единственным его преступлением было то, что он был военным, к тому же политруком, и инстинктивно я чувствовал, что происходящее очень и очень неправильно.

Как ни странно, но мы практически не обсуждали армейскую службу, и в том, что касалось политики, у нас с ним не было точек соприкосновения, как не было и некоего общего знаменателя, к которому можно было бы подвести наши рассуждения. Несмотря на огромную человеческую близость во многих отношениях, между нами была бездонная пропасть.

И вот пришла последняя ночь для Бориса. Я узнал от наших сотрудников СД, что завтра утром он должен быть расстрелян. Днем его вызвали на допрос, с которого он вернулся избитым, со следами кровоподтеков на лице. Похоже было, что его ранили в бок, но он ни на что не жаловался, я тоже ничего не сказал, потому что в этом не было смысла. Я не знал, осознавал ли он, что его готовят к расстрелу на следующее утро; я тоже не стал ничего говорить. Но, будучи человеком достаточно умным, Борис наверняка понимал, что происходит с теми, кого уводили, и кто никогда больше не возвращается.

Я заступил на ночной пост с двух до четырех утра, ночь была тихая и удивительно теплая. Воздух был наполнен звуками окружающей природы, в пруду, расположенном неподалеку от лагеря, можно было слышать дружное кваканье лягушек почти в унисон. Борис сидел на соломе у свинарника, прислонившись спиной к стене, и играл на крохотной губной гармошке, которая легко помещалась незамеченной у него в руке. Эта губная гармошка была единственной вещью, оставшейся у него, потому что все остальное отобрали при первом обыске. Мелодия, которую он играл в этот раз, была необычайно красивой и грустной, типичной русской песней, рассказывающей о широкой степи и любви. Потом кто-то из его друзей велел ему замолчать, дескать, спать не даешь. Он посмотрел на меня, как бы спрашивая: играть дальше или замолчать? Я в ответ пожал плечами, он спрятал инструмент и сказал: “Ничего, давай лучше поговорим”. Я прислонился к стене, взглянул на него сверху вниз и мне стало неловко, потому что я не знал о чем говорить. Мне было необычайно грустно, я хотел вести себя как обычно - по-дружески и возможно помочь чем-то, но как? Я даже не помню, как это произошло, но в какой-то момент он испытующе посмотрел на меня, и мы впервые заговорили о политике. Возможно, в глубине души мне самому хотелось понять в этот поздний час, почему он так страстно верил в правоту своего дела или же, по крайней мере, получить признание того, что дело это неправое, что он во всем разочаровался.

- А как же теперь ваша мировая революция? - спросил я. - Теперь все кончено, и вообще, это преступный заговор против мира и свободы и был таковым с самого начала, разве нет?

Дело в том, что как раз в это время казалось, что Германия неминуемо одержит блистательную победу над Россией. Борис немного помолчал, сидя на снопу сена и поигрывая в руках своей губной гармошкой. Я понял бы, если бы он на меня рассердился. Когда он не спеша поднялся, подошел ко мне поближе и посмотрел мне прямо в глаза, я заметил, что он все-таки чрезвычайно волновался. Его голос, однако, был спокойным, несколько печальным и полным горечи от разочарования - нет, не в своих идеях, а во мне.

- Генри! - сказал он. - Ты рассказал мне многое о своей жизни, о том что ты, как и я, из бедной семьи, из семьи рабочих. Ты достаточно добродушный, и не глупый. Но, с другой стороны, ты очень глуп, если жизнь так тебя ничему и не научила. Я понимаю, что те, кто промывал тебе мозги, поработали на славу, и ты бездумно проглотил всю эту пропагандистскую чепуху. И, что самое печальное, ты позволил внушить себе идеи, которые напрямую противоречат твоим собственным интересам, идеи, превратившие тебя в послушное жалкое орудие в их коварных руках. Мировая революция - часть развивающейся мировой истории. Даже если вы и выиграете эту войну, в чем я серьезно сомневаюсь, революцию в мире не остановить военными средствами. У вас мощная армия, вы можете нанести огромный ущерб моей Родине, вы можете расстрелять много наших людей, но идею вам не уничтожить! Это движение на первый взгляд дремлет и незаметно, но оно есть, и оно скоро гордо выдвинется вперед, когда все неимущие и угнетенные простые люди в Африке, в Америке, в Азии и в Европе пробудятся от спячки и восстанут. Однажды люди поймут, что власть денег, власть капитала не только угнетает и обирает их, но в то же время обесценивает заложенный в них человеческий потенциал, в обоих случаях позволяет использовать их лишь как средство получения материальной выгоды, словно они безвольные слабые фигурки, а затем выбрасывает их за ненадобностью. Как только люди поймут это, маленький огонек превратится в пламя, эти идеи подхватят миллионы и миллионы во всем мире, и сделают все, что нужно во имя человечества. И не Россия сделает это за них, хотя именно русский народ первым сбросил цепи рабства. Люди мира сделают это ради себя самих и их стран, восстанут против своих собственных угнетателей так, как представится необходимым и тогда, когда придет час!

Во время его пылкой речи, я не мог ни прервать его, ни возразить ему. И хотя говорил он вполголоса, слова его невероятно меня потрясли. Никому и никогда еще не удавалось затронуть струны моей души настолько глубоко, я чувствовал себя беспомощным и обезоруженным перед сознанием того, что донесли до меня его слова. И чтобы нанести мне последний сокрушительный удар, Борис указал на мою винтовку и добавил, что “эта штука не имеет никакой силы против идей”.

- И если ты считаешь, что можешь сейчас разумно возразить мне - заключил он, - то, прошу тебя обойтись без всех бессмысленных лозунгов об отечестве, свободе и боге!

Я почти задохнулся от охватившей меня ярости. Естественной реакцией было поставить его на место. Но одумавшись, я решил, что жить ему оставалось всего несколько часов и для него это, наверное, был единственный способ высказаться. Я должен был вскоре смениться с поста. Не желая устраивать прощальных сцен и говорить ему ни “до свидания!”, ни “Auf Wiedersehn”, я просто взглянул ему прямо в глаза, наверное в моих глазах стояла некая смесь гнева и сочувствия, может быть ему даже удалось заметить в нем проблески человечности, после чего развернулся на пятках и медленно побрел вдоль конюшен туда, где мы размещались. Борис даже не шелохнулся, не произнес ни слова и не двигался пока я шел. Но я точно знал - я чувствовал это - что он неотрывно смотрел мне вслед, пока я плелся со своей дурацкой винтовкой.

На горизонте показались первые лучи восходящего солнца.
Мы, охранники, тоже спали на сене, и я всегда любил прийти с поста, завалиться и заснуть. Но тем утром мне было не до сна. Я, даже не раздевшись, лег на спину и смотрел на медленно светлеющее небо. Беспокойно ворочаясь в разные стороны, я жалел Бориса, да и себя тоже. Я был не в силах понять многих вещей. После восхода солнца я услышал несколько выстрелов, короткий залп, и все было кончено.

Я тут же вскочил и отправился туда, - где я знал - были приготовлены могилы. Было прекрасное утро во всем летнем великолепии и красоте, пели птицы, и все было таким, словно ничего не произошло. Мне повстречался уныло бредущий расстрельный взвод с винтовками на плече. Солдаты кивнули мне, видимо удивленные тем, что я пришел. Двое или, может быть, трое пленных закапывали тела расстрелянных. Кроме Бориса там было еще три тела, и их уже успели частично забросать землей. Я смог узнать Бориса, его рубашка смялась, он был босиком, но кожаный ремень все еще был на нем, весь в пятнах крови. Пленные удивленно посмотрели на меня, как бы вопрошая что я здесь делаю. Выражение их лиц было угрюмым, но кроме этого я мог заметить страх и ненависть в их глазах. Я хотел было у них спросить, что стало с губной гармошкой Бориса, отобрали ли ее у него до расстрела, или она так и осталась у него в кармане. Но тут же отказался от этой идеи, подумав, что пленные могут заподозрить, что я собрался обобрать мертвого. Повернувшись, я пошел к конюшне, чтобы наконец уснуть.

Я почувствовал огромное облегчение, когда меня вскоре сочли “пригодным к бою”, и я должен был опять присоединиться к моей дивизии, которая сражалась на многих фронтах. Как бы ни было тяжело на передовой, по крайней мере, там меня не преследовали сводящие с ума мучительные переживания, так я обманывал собственную совесть и рассудок.

Товарищи были рады моему возвращению. Волга была совсем рядом, и русские сражались со всей доблестью, демонстрируя всё на что способны. Некоторые из моих близких друзей погибли в бою. Выстрелом в голову был убит наш командир роты обер-лейтенант Штеффан. Как ни горестно было слышать о гибели приятелей, я все же понимал, что это война. Но казнь Бориса не укладывалось в моей голове - почему? Она казалась мне похожей на распятие Христа.


 

 

Жутковатые сцены.

Не покидает меня стойкое ощущение, что сейчас есть в России силы, которые готовы продолжить, начатое Гитлером.

Окончательно решить советский вопрос.

 

При этом, целясь в советских, попадают главным образом в русских.