Почему любовь к родине – это дать в морду?

На модерации Отложенный

Начинать думать о патриотизме можно, например, с даты. Почему меня попросили написать эссе о любви к родине именно к 23 февраля? Допустим, потому что любить отечество – значит быть готовым встать на его защиту: мы готовы драться, защищая тех, кого любим. Родину – от врага, девушку – от хулигана, ребёнка – от нападающей собаки. Но при этом символами любви мужчины к женщине остаются голуби, сердечки и розочки, а не бейсбольная бита и кастет. Любовь мужчины к женщине обозначает, помимо готовности дать в морду хулигану, заботу, поддержку, кофе в постель, кидаться попкорном и прочее. Почему любовь к родине – это, в первую очередь, про дать в морду?

Явления человеческого мира параллельно существуют в двух режимах – в режиме физическом, связанном с телом, инстинктами, кровью, потом, страхом смерти и желанием выжить. И в режиме метафизическом, связанном с любовью, самопожертвованием, красотой, поисками смысла и попыткой прикоснуться к чему-то более значимому, чем ты сам. Любовь к родине, безусловно, относится ко второму, метафизическому режиму.

Чем отчётливее проявляется режим пота, крови и страха, тем сильнее нам приходится раскручивать и раздувать параллельную реальность вещей – высшие смыслы. Поэтому жарче всего мы клянемся в любви после ссор и измен, с Богом разговариваем на кладбищах, а о патриотизме говорим перед войной. Война, лишенная своей метафизической части (подпитываемой патриотическими стихами, фильмами, парадами и легендами о героях), оказалась бы очень странным и уродливым занятием – соревнованием по массовому разрушению человеческих тел.

Любовь к родине, как и всё человеческое в нас – это искусственная конструкция. Одна из тех прекрасных, великих и удивительных искусственных конструкций, которые делают нас людьми.

Мои чувства по отношению к трудноопределимой субстанции под названием «родина» менялись неоднократно, как у каждого нормального человека. Меня тошнило от берёзонек, рябинушек и прочего навязанного школой кича. Я полчаса стояла перед «Демоном поверженным» Врубеля. Я, засыпая, представляла себя женой декабриста. Я произносила «I’m Russian» и с вызовом, и с удовольствием, и с опаской. Я плакала, читая новости. Я помогала тушить горящие мещёрские леса. Я размышляла над тем, способна ли я, гипотетически, кого-нибудь убить, чтобы кончилась война в Чечне. Я ненавидела родину – или, как минимум, тех, кто действовал от её имени. Я искала страну, в которой люди были бы более похожими на меня, чем в России, и не находила.

Наверное, вся эта мешанина из убеждений и чувств и называется любовью человека к родине. Если любовь человека к человеку такая сложная штука, с чего мы взяли, что любовь человека к родине должна быть простой и складной, как картинка в букваре? Но если любовь к родине сложна и многослойна, то патриотизм, которого ждёт от нас государство 23 февраля – это не про любовь, а про верность. Прославляя готовность мужчины стрелять во имя родины, мы прославляем вовсе не прекрасные и сложные чувства, одолевающие его во время прочтения «Доктора Живаго», а верность государству. Всё, что государству нужно – это готовность мужчины отречься от самого себя, выполняя приказ. К Пастернаку и берёзонькам эта готовность имеет весьма условное отношение.

Верность государству – пустая оболочка, которая подпитывается важными для нас смыслами, как воздушный шар – горячим воздухом.

Мужчина, защищающий семью. Бабушка, голодавшая в 41-м. Вечный огонь в память о погибших. Радость матерей, дождавшихся детей с войны. Горе не дождавшихся. Готовность ученого погибнуть, исследуя неизведанное. Всё это – важнейшие смыслы, прикасаясь к которым, мы становимся людьми.

От этих смыслов государство (любое, не только наше) подпитывает аккумуляторы патриотизма, чтобы в дальнейшем применять их для практически чего угодно. Не нужно быть гением маркетинга, чтобы увидеть, как это работает. Возможно, кому-то повезло быть гражданином государства, которое никогда и ни при каких обстоятельствах не использует эту батарейку для сомнительных целей. Но, к сожалению, не мне.

Один знакомый патриот, горячий сторонник правящей партии, объяснил мне один раз, как работает его отношение к родине. Я спросила, что с ним происходит, когда его родина творит фигню, – может же такое быть, что государство, даже такое прекрасное, как у нас, совершит что-нибудь, что будет расходиться с его представлениями о разумном и правильном? Патриот, который был, к тому же, страстный футбольный фанат, ответил, что это как на матче: если косячит команда соперника, ты кричишь и свистишь. Если косячит твоя – ты молчишь, надеясь, что судья не заметит. Всё для победы.

Я не могу так, чтобы «все для победы». Я не могу клясться в верности огромной, непрозрачной, неподконтрольной организации, принимающей непредсказуемые решения. Если я присягну ей в верности, вся совершенная ею хрень будет на моей совести, а я к этому не готова.

Смыслы, ради которых люди брали в руки оружие, менялись неоднократно на протяжении истории. Мы уже, вроде бы, усвоили, что не очень круто драться за самый сочный кусок задницы мамонта, за территорию соседнего племени, за подавление бунта в колониях, за гроб господень и за короля. Собственно, человечество на протяжении истории отметало сущности, оказавшиеся недостаточно важными, чтобы ради них отрекаться от самого себя и убивать других. И мне кажется, что «интересы родины» – следующая на очереди сущность в этой цепочке.

Почему нужно клясться в верности некоторому куску территории – а не миру? Почему нужно любить обладателей определенного гражданства, а не человечество? Почему кровь соотечественников должна вызывать в нас больше негодования, чем кровь любого человека на земле? Если ни одно государство мира не способно защищать именно тот пучок смыслов, которые лично я для себя назначила главными (свободу, терпимость, честность, солидарность, вот это все) – какое отношение имеют интересы государств ко мне?

Все это, в конечном счете, про личную ответственность. Я бы, пожалуй, не возражала, если бы мир был устроен так же логично, как футбольный матч. Я бы с радостью была диванным патриотом – намотала бы на шею шарфик красного или зелёного цвета, запаслась попкорном и кричала бы «Гол!», «Судью на мыло!», «Крым наш!», или наоборот, «Слава Украине». А если бы нужно было идти стрелять, – шла бы, точно зная, в шарфик какого цвета мне нужно целиться. Но мир сложнее, чем футбол, и я уже никогда не смогу выбрать, за какую команду болеть. Так и буду сидеть одна, как дура, без шарфика, ни державе, ни царю, ни Богу, ни политтехнологам не доверяя принимать решения о моих смыслах. Для меня эпоха патриотизма, кажется, закончилась.