Все кричали: «Ё...т...м!!!»

«Никто в атаке не кричал: «За Родину! За Сталина!»

 

Благодарность

Анатолий Сергеевич Черняев — выдающийся мыслитель. Политик. Тот самый знаменитый «помощник Генсеков» от Брежнева до Горбачева, который спасал и сохранял от партийных деспотов и КГБ опальные театры, опальных режиссеров, актеров, художников, писателей.

Черняев — один из «архитекторов демократии» в нашей стране. Любимец женщин, любитель нелицемерных застолий, один из первых, кто дал отпор гэка-чекистам на форосской даче, где был интернирован вместе с Горбачевым.

Черняев — бесстрашный интеллектуал. Анатолий Сергеевич, спасибо большое за боевые и гражданские победы.

Дмитрий Муратов


Попросила студентов, чтобы они написали о Дне Победы. Почему-то долго уговаривала их быть предельно искренними. Доуговаривалась: студенты писать что-либо об этом празднике наотрез отказались. Я сначала, как нынче говорят, была в шоке. Потом решила выслушать... ...вы ведь искренне хотели, да? но написать искренне у нас не получится (примерно так объяснили мне студенты), мы не понимаем этот праздник, во всяком случае — в том виде, в каком он у нас сегодня; зачем все эти Парады у Мавзолея, помпы, пафосы; ветераны стоят, как куклы; просто театрализованное действие…

Проговорили часа полтора. Слушала, старалась не перебивать… Только раз оборвала одного юношу, когда тот сказал: «Зачем тратить деньги на стариков? Лучше — на нас, молодежь…» Тут я не выдержала: «Гарантирую: оглянуться не успеете, как сами станете…»

Непоротое поколение — оно ведь разное. Сама по себе непоротость — еще не доблесть. Жванецкий говорил: «А что — молодежь?! Что — молодежь?! Да мы захотим — и у нас молодежи вообще не будет…» Но она есть, эта молодежь. И разрыв в поколениях есть. Что делать, чтобы не было взаимоНЕпонимания? Как объясняться? Через какие подробности жизни?

А потом я встретилась с фронтовиком Анатолием Сергеевичем Черняевым. И поняла: о том, как он двадцатилетним студентом ушел на войну, надо рассказывать вот этим моим двадцатилетним студентам.

Про окопы

«Война началась, когда мне только что исполнилось двадцать лет. Я окончил третий курс истфака Московского университета. Все лето до осени мы копали противотанковые рвы  километрах в сорока от Рославля. Это была совершенно бессмысленная затея. Немцы нас обстреливали, бомбили, потом просто легко обходили эти наши рубежи. Мы еще не закончили со своей «первой линией», как нас погрузили в военные грузовики и отвезли километров на пятнадцать назад. И снова приказали рыть длинный извилистый противотанковый ров. Потом по тревоге снимали с недорытых рвов еще раза три. Так продолжалось до начала сентября сорок первого. Мы рыли, немец обходил наши сооружения, нас срочно отвозили назад, мы опять рыли, он опять оказывался у нас за флангами».

(Потом Черняев напишет: «…Вместо идиотского, обреченного с точки зрения эффективной обороны занятия, на которое были брошены десятки тысяч студентов Москвы и других городов, можно было за несколько дней создать сильные боевые отряды. Эти уже обученные боевому делу ребята, спортивные, знающие оружие, полные тогда, в первые месяцы войны, патриотического идеализма… Они знали друг друга <…>,  были повязаны коллективным мужским долгом чести <…>.

Наверное, тут не только глупость и не только бардачно-паникерское состояние властей и высшего командования в тот момент. Сказалась, по-видимому, и идеологически-охранная установка — не осознанная, может быть, но отработанная партийной привычкой — на усредненность рядового состава, на его разношерстность, исключающую превращение полка, батальона, роты в единый организм, способный отстаивать свое достоинство, раз уж готов платить «за порученное дело» жизнью. Уже в ходе войны стихийно возникали подобные подразделения-коллективы, особенно среди разведчиков <…>.  Летчики особая статья… Но это как редкость. И воевали они отменно и с меньшими потерями»).

Про первое унижение и разочарование

«В сентябре сорок первого нас вернули в Москву. А в начале октября я ушел добровольцем в армию».

В армии он пробыл с октября сорок первого (с ноября — на фронте) до пятого мая сорок пятого. За вычетом госпиталя (три месяца) и курсов переподготовки офицерского состава (месяц) тридцать восемь месяцев фронтовой жизни. Начинал сержантом, помкомвзвода лыжного батальона, а к концу войны стал фактически начальником штаба стрелкового полка, гвардии капитаном. Либо на самой передовой, либо рядом с передовой.

«…Летом и осенью сорок первого кто попал в плен, кто был убит, кто ранен, и вот на их место пришли такие, как я. Студенты. В университетах и институтах нас обучали военному делу, мы были знакомы с оружием. Но! Представьте: с осени сорок первого командовали на войне в основном именно бывшие студенты, бывшие инженеры. Они заменили кадровых командиров. Батальонов, взводов, а потом и полков».

Про то, что у него бронхиальная астма, в военкомате не сказал.

Первое унижение: обрили наголо. А он считал «единственной красотой физиономии»  — свою прическу. Поэтому, когда садился в автобус, главной заботой было — не снять шапку. Боялся, что «таким» (с «ликвидированной прической» — это его термин.З. Е.) запомнят «навсегда» мама, сестра. И — девушка, с которой незадолго до войны познакомился. (Потом эта девушка всю войну его ждала. Потом стала его женой. Ей больше, чем кому-то, он писал с фронта. Пачку его военных писем она хранила, не расставаясь с ними, но их выкрали у нее из сумки в трамвае. Это случилось вскоре после войны. Она считала, что там были «похоронены его писательские задатки». Он действительно учился писать на войне. Вел дневник (хотя это было запрещено). И любил сочинять «содержательные письма».)

До «назначенного пункта» под Горьким они, новобранцы-добровольцы, должны были добираться поездом сами.

На огромном пространстве — землянки метров по сто каждая. В них копошились и болтались без дела тысячи и тысячи мобилизованных. Спали вповалку. Кормили чем-то непонятно отвратительным. «Туалет» запомнил на всю жизнь. Соседний редкий лес, просека метров пятьдесят шириной. И — ни одного «живого места», загажено настолько, что ступить некуда.

Горестно обсуждает это с Гафтом*, студентом второго курса истфака, с которым познакомился в поезде.

Про дурь

Через неделю объявили тревогу. Подняли всех ночью, кое-как построили, и начался марш в неизвестном направлении. Марш длился сутки. С очень редкими привалами. Прошли восемьдесят пять километров. К полудню следующего дня колонна в тысячу человек начала распадаться, оставляя за собой тех, кто не мог подняться. Когда в сумерках добрались до окраины Горького, никакой колонны уже не было. Каждый брел, как мог, цепляясь за изгороди. Не было сил даже материться. Падали, поднимались, ползли на четвереньках.

Черняев и сегодня не может найти разумного ответа на вопрос: «Почему так по-скотски поступили с молодыми людьми, которым вот-вот предстояло ехать на фронт? Какая была воинская или, может, воспитательная (?) необходимость гнать их почти сотню километров, чтобы потом кто три дня, а кто и неделю не мог передвигаться?!»

А потом начались публичные — при всем лагере — военные трибуналы. Где приговаривали к расстрелу дезертиров. Причем дезертировали они не с фронта. Просто человек сбежал из эшелона домой, проезжая мимо родных мест. Отвратительная была процедура. Вызывала бешенство и ненависть к аккуратненьким, чистеньким, в обмундировании, в портупеях прокурорам и судьям.

Про печные трубы и первый бой

Через полтора месяца их выгрузили в Сходне. Черняев помнит овраг  и как становились на лыжи, как впереди на опушке леса шел бой, рвались мины… Прошли три километра и опять видели бой. Вошли в деревню с горящими избами, промерзли там до утра… (Черняев смеется: «А через два года я получил медаль «За оборону Москвы».)

Потом их опять повезли куда-то по Савеловской дороге. Везли долго. И в одно морозное утро выгрузили прямо посреди поля. Переночевали в деревне. Она была почти целой. Но люди из нее сбежали. Поразило, что во всех печных трубах пробиты дыры. Его солдат, крестьянский сын Чугунов, объяснил Черняеву: «Это чтобы те, кто придет в дома, не топили. От неумелой топки пожар может быть».

Ночь была морозная, и утром у взводного обнаружили воспаление легких. Его эвакуировали. А Черняева назначили командиром взвода.

Про медсанбат

Утро. Яркое солнце. Слепящий снег. Выдвинулся батальон. Вскоре в пролеске Черняев впервые увидел медсанбат. Раненых снимали с саней. В палатках не хватало мест. Раненые лежали прямо в снегу. Мороз градусов под тридцать. Стоны, ругань. Огромное количество окровавленных бинтов. Залитые замерзшей кровью сугробы. И рядом, везде, вокруг трупы.

Про бой без винтовок

«Ну так вот: конец сорок первого. Я попадаю в 203-й отдельный лыжный батальон (это 750 человек). Батальон в составе 1-го гвардейского стрелкового корпуса 1-й ударной армии.

Под Старой Руссой началось окружение немецкой 16-й армии. Район маленького провинциального городка Демьянска. Это первое в войне окружение немцев удалось с грехом пополам.

…Батальон остановился. Командир «ставит задачу»: на том берегу Ловати, вон там, вдали — фанерный завод, там — немецкие пулеметчики и снайперы, надо прорваться на тот берег по тракту, который пересекает реку метрах в ста от этого завода. Мне приказали «подавлять пулеметчика» на фанерном заводе двумя 82-миллиметровыми минометами. Начали стрельбу, минометы попали в сам завод. Но как только первые лыжники вышли на лед реки, пулемет опять заработал. Я понял, откуда «свежие» раненые в медсанбате. Это из тех, кто прорывался до нас. Я стрелял, пока не кончился боезапас, рассчитанный на двадцать минут. Свернулись, побежали через реку и мы, минометчики. Благополучно.

Это был странный бой. Кстати, не только первый, но и последний мой бой в роли минометчика. Миномет оставили при следующем переходе в хозвзводе, а он безнадежно отстал.

Да что там  минометы! В первые атаки солдаты ходили вообще без оружия. Расчет был прост: или у нашего убитого возьмешь, или у немца отнимешь. Вот перед наступлением спрашиваю комбата: «Как же будем наступать, если в моем взводе винтовка появилась только у меня одного, а у остальных нет ничего?» А комбат — зло: «Пойдешь во «втором эшелоне», потом соберешь у своих, а у немца достанешь трофейное».

Про расстрел Гафта

Когда останавливались где-то в селе на ночлег, была проблема — как обеспечить охрану дома. Выставишь часового на улицу, через пять-десять минут смотришь: он уже сидит в сенях на лавке и спит. Обругаешь, пошлешь другого: то же самое. И так до утра. И вот как-то утром Черняева вызвали в штаб. В горнице сидел за столом толстый комбат. Рядом с ним его замы. Поодиночке входили командиры. Располагались у стены. «Введите!» — скомандовал упырь. Ввели Гафта. Того самого черняевского знакомого студента с истфака. Гафт был без шапки, без шинели, без ремня. Комбат разорялся: «Вот этот — как тебя… Гафт. Покинул ночью самовольно пост. Разводящий застал его спящим в доме, который он был поставлен охранять. Я приказываю его расстрелять. И чтоб все ваши бойцы знали, как будем поступать с такими…»

Гафт в слезах бросился на колени. Черняев кинулся к столу, стал рассказывать комбату, какой Гафт  хороший, честный… Комбат рявкнул: «Молчать, сержант!» Гафта потащили во двор и там расстреляли.

Черняев возвращался в бешенстве. Какая сволочь! Он что, тоже должен был расстреливать своих ребят, когда заставал их спящими? Или побежать донести этому ублюдку? Ведь деревню заняли и ничего не делаем. Кто-нибудь обороной занимается? Вопреки приказу Черняев не рассказал своим ребятам, что произошло.

Потом был бой. Подбежал боец: «Старшой, танки сзади!» («Против танков у нас ничего не было — ни гранат, ни противотанковых ружей».)

Из 750 человек батальона в том бою уцелели только 147 человек. Комбат не пострадал. Он ото всех прятался. (Черняев потом напишет: «Так состоялся... бой. Боевого духа он, как понимаете, не прибавил, но укрепил во мне рождающуюся из презрения к начальству обреченную, безнадежную храбрость…»)

Не помню, кто сказал: «Воздух держит дерзких».

…А в апреле сорок второго был бой — нет, не бой, а настоящая мясорубка. И там после дикого разгрома под Бяковым-Рамушевым 203-й отдельный лыжный батальон 1-го гвардейского корпуса вообще перестал существовать. Даже само название исчезло.

Из этого 203-го отдельного лыжного батальона в живых остались только двое: Черняев и солдат Чугунов. Куда потом делся солдат Чугунов, Черняев не знает.

Про «рамы» и «костыли»

«Над нами каждый день и беспрепятственно кружили либо «рама», либо «костыль» — немецкие разведывательные самолеты (заодно и корректировщики огня) с совершенно удивительными повадками. «Рама» — это двухфюзеляжный двухмоторный самолет, и вправду похожий на тонкую оконную раму. Она проделывала невероятные фортеля в воздухе, чуть не переворачивалась «через голову». За вертлявость ее называли «проституткой». Она резко снижалась, почти до земли, внезапно взмывала вверх и парила как ястреб над добычей. Сколько раз я видел, как наши истребители пытались сбить «раму». И ни разу не видел, чтобы им это удалось. «Костыль» — одномоторный моноплан — в отличие от изящной «рамы» вид имел отвратительный. Он был похож на современные спортивные самолеты. Мало того что маленький, вертлявый, тихоходный самолетик, так еще и бронированный. Его тоже не так-то легко было прижучить — ни зенитками, ни истребителями. И вот сначала «рама» пролетает, по ней стреляем, она вертится, потом «костыль»… Они высматривают ситуацию. Мы уже знали, полетают «рама» и «костыль», а потом нас начнут обстреливать. Или вот прилетают бомбардировщики. Это было ужасно, когда прилетали бомбардировщики. Они выстраивались в круг, пикировали вот так (Черняев показывает руками — как именно.З. Е.), бросали бомбы и включали сирену. Душераздирающую сирену.

Потом опять на круг выходили. Девять самолетов делали один круг, другой… Пока все бомбы не выбросят, не успокоятся. Это было ужасно, ужасно. Особенно вой этих душераздирающих сирен…

У меня одно время был связной, очень хороший парень. Храбрый человек. И в бою, и против пулеметов — бесконечно храбрый Он все время выходил к реке, высматривал немцев на другом берегу, сто метров их отделяло, и не боялся. Но когда начиналась бомбежка под вой сирен — с ним случалась истерика. Его надо было просто держать за сапоги. Выскакивал из окопа, бежал куда глаза глядят и прямо терял сознание. Я знал таких людей. Они переносили абсолютно все. Даже минометный огонь. Но бомбежку под вой сирен переносить не могли».

Про солдат и Сталина

«После разгрома 203-го батальона мне сформировали новый взвод. Тридцать человек. (Никого из прежних «лыжников». Даже моего верного Санчо Панса — Чугунова.) Мужики были в два раза старше меня. Курские, воронежские и орловские крестьяне. Такие основательные, по-деревенски ироничные, насмешливые. Спокойные и невозмутимые. Честные, сильные мужики. Некоторые еще в Гражданской войне участвовали. Меня они зауважали. Не сразу, конечно, а вот после первого опыта на передовой в июне — окончательно. Уважали за то, что я — столичный (в Москве они никогда не были), что «ученый» (студент), что мне интересна их прошлая жизнь на гражданке. Писем они не получали: их деревни были «под немцем». Иногда любопытствовали, о чем могут писать из тыла их командиру, просили прочитать «что можно». По разным письмам «от женска полу» пытались определить, подходит мне авторша письма или нет.

Что они думали о Сталине? Да ничего они о нем не думали.

В беседах наших, в разговорах вообще о нем не вспоминали. Не то чтобы  ходить в атаку с его именем — об этом я еще впереди скажу.

Так вот: к Сталину мои солдаты относились совершенно спокойно. Ну да, Хозяин, Главнокомандующий. Но — никакой эйфории, никакого обожествления… Ну вот абсолютно ничего этого я никогда не чувствовал, не слышал, не видел. Не было этого. Не б-ы-л-о…

И сказать, что русский мужик за Сталина воевал — это нелепость, абсурд.

Никогда русский мужик в атаке не произносил эти слова: «За Родину! За Сталина!». Он эти слова видел только в боевых листках, в дивизионных или армейских газетах. Журналисты, что эти «агитки» писали, все или почти все выдумывали. А солдаты потом переписывали «боевые эпизоды» из этих газет в свои письма к родным (смеется). Я им, кстати, помогал переписывать, и мы все при этом хохотали…

Теперь про атаки».

Про атаки

«Я участвовал в двух атаках. За всю войну — всего в двух! Но это даже много. Как правило, после уже первой атаки человек либо бесповоротно искалечен, либо сошел с ума, либо мертв. Но мне повезло. Я остался живой. (В другом месте он скажет: «Война — это не постоянные атаки, а очень много свободного времени».)

Атака обычно идет целый день. Вот мы, когда еще был жив наш лыжный батальон, целый день по снегу идем в атаку. Снег — по колено, по пояс и выше. И вот мы идем по этому рыхлому снегу, рассредоточенные, по нам строчат пулеметы, и мы идем, падаем, поднимаемся, падаем, поднимаемся, падаем…

Атака — это шок. Человек психологически меняется совершенно. Вообще ничего не понимает и не чувствует. Потому что: вот-вот, еще секунда — и пуля, мина… Всё!!! Человек — готов. Без ноги, без руки или убит. Человек думает только об этом. Не до товарища Сталина ему. Он матушку свою не вспоминает. Впрочем, нет, мать вспоминает (смеется), но другую… Е...т...м.... !!! (Так он сказал, и эта аббревиатура — Е...т...м... !!! — вынесена в заголовок.З. Е.) Да, если человек в атаке чего и орал, так это был сплошной мат.

Никто не кричал в атаке: «За Родину! За Сталина!» Это пропагандистская ложь. Любой честный фронтовик подтвердит.

Кадровый командный состав был выбит Сталиным до войны весь — до уровня взвода, роты, батальона. Сталин поверил Гитлеру. Сталин не разрешил вывести войска на передовую, когда уже было совершенно ясно, что немцы вот-вот нападут. Главными своими потерями мы в первые месяцы войны обязаны Сталину, а не Гитлеру. Четыре миллиона одних только пленных, не говоря уже об убитых! Это все результат сталинской «великой» полководческой стратегии! Той, о которой с таким упоением говорят сегодня ветераны-сталинисты.

Лужков утверждает: это по просьбе ветеранов… ну, эти затеи с портретами Сталина, которыми в день 65-летия Победы должна будет «украшена» Москва… Я знаю: в ветеранских организациях сидят в основном генералы. Раньше было это деление, совершенно четкое: фронтовик или ветеран… А это, как в одном, теперь уже иностранном, городе говорят: две большие разницы. Ходили ли лично те ветераны, по чьей просьбе Лужков собирается вывешивать портреты Сталина по Москве, в атаку или не ходили? Или, если они тогда были большими начальниками, видели ли сквозь щели своих блиндажей, как солдаты идут в атаку?!

Нет, не Сталин выиграл войну, а простые солдаты, комбаты, врачи, медсестры, санитарки, нянечки. И — новые генералы, которых вернули из ГУЛАГа. Они, эти новые генералы, возникли уже в ходе боев и в боях этих обучались, и без их самостоятельности и инициативы не то чтобы победы, вообще этой настоящей войны не было бы… Вот кто выиграл войну!».

Сорок второй год: в лыжном батальоне Бог Его миловал. (Его — это опечатка, с большой буквы машинистка случайно набрала, но мы решили оставить: относится к обоим. З. Е.) В сорок третьем уцелеть было уже проще. Ранили в сорок четвертом, за Ригой.

Про мотивацию

«Хочу сказать о мотивации простых, не очень грамотных солдат… Вот они, мои солдаты… Разные были люди. По характеру, по своим мужским данным, по уровню смелости, самоотверженности. Эта разность естественна, это — биологическое развитие. Но я никогда нигде ни в каких разговорах не слышал панических настроений. Никто не верил, что Гитлер может завоевать Россию. Никто не представлял себе, что Россия за Урал уйдет или еще куда. Не могло такого быть! И это было внутренним, инстинктивным ощущением солдат: победить Россию нельзя. Индивидуальная такая мотивация была: надо, Вася, надо! Опасно, страшно, безобразно, тяжело, кончиться может совсем смертью, — но Н-А-Д-О, Вася, Н-А-Д-О! Вот этого мотива Гитлер не учел. А этот мотив определил и упорство, и героизм русского солдата.

А Сталин, кстати, учитывал этот мотив. Сталин знал: не за него будут воевать. А потому что русский человек считает: вот надо…»

Про 9 Мая 1945 года

«Эстония. Ночь. Я сплю под деревом. И подбегает солдат от командира полка,  и расталкивает меня: «Капитан! Капитан! Война кончилась!» Я вскочил. Ну что тут началось! Все, что было: в пистолетах, в пулеметах, в автоматах, — все полетело в воздух! Салют! Салют!» (Смеется.) «Это было счастье?» — спрашиваю я. Черняев опять смеется: «Нет, не счастье, а  ощущение счастливого конца. Отдохновение какое-то. Победили!!!»

* Далее к Гафту еще вернусь.

Вместо послесловия

Про поколение комбатов после войны

«После войны я испытал чувство какой-то ненужности. Вот нужен был в войну, а как война кончилась, никому.

Я вернулся в Москву. Вернулся в университет. И вдруг ощущение: стирают, замазывают поколение. Мой друг и одноклассник поэт Давид Самойлов назвал наше поколение поколением комбатов. Эти комбаты были потенциальными декабристами. Сталин это прекрасно понимал. Они как свободные люди воевали. (Странно, тут Черняев говорит: они, а не мы… А, может, и ничего странного, просто он не о себе, а о поколении, и тут нужна отстраненность и строгость.З. Е.) Они повидали Запад. Они повидали все. Они нажили новое человеческое достоинство. Самостоятельные мужики. Пришедшие с войны. Раненые, не раненые, но самостоятельные мужики. Сталин правильно боялся этого поколения.

Именно поэтому через два года после Победы был отменен День Победы, 9 Мая как праздник. И те самые деньги, жалкие, но все-таки деньги, которые давали за фронтовые награды (пять рублей — за медаль, пятнадцать — за орден), отменили. Помню, я ходил на Сретенку за этими доплатами. Хлеб стоил пять копеек, трамвай — три копейки. Так что доплаты — это были деньги». (Смеется.)

«А у вас — сколько наград?!» — спрашиваю я.  «Три медали и три ордена, в том числе два Отечественной войны — первой и второй степени».  «Ну, это был целый заработок», — говорю я.  «Да! Кое-что». (Снова Черняев смеется.)

Про награды

«А потом появилось это знаменитое стихотворение Слуцкого, которое все цитировали: «Ордена теперь никто не носит, /Планки носят только дураки». И, действительно, вот, Зоя, вы не поверите, но мне было стыдно, я не напяливал на себя, не ходил в университет с орденами и медалями. И никто не ходил, не только я… Потому что считалось (опять смеется), ну чего ты выпендриваешься?.. Увесился наградами — и отличаешься от другого?»

Про «космополитию»

«А потом началась «космополития»… То есть космополитизм — сталинская борьба с внутренним врагом по национальному признаку… Ужасная, подлая затея. Чудовищная…

Вот у меня в батальоне все мои солдаты воевали храбро. Белорусы совершенно отчаянно. Грузины — великолепно. Евреи — замечательно.

Помню: сорок пятый год уже, мы выдвигаемся на новый рубеж, впереди идут саперы, за ними я со своей группой, и вдруг — взрыв… Я подхожу, на опушке леса мой сапер-разведчик, оторвало ногу по щиколотку, на мину наступил. Нагнулся над ним, а он говорит: «Вот, товарищ капитан! Был у вас в батальоне один герой-еврей, и тот накрылся!» Ну, конечно, не «накрылся» сказал, а матом. Его увезли, рана была не смертельной, но ногу он потерял. А ведь и вправду был герой.

Татары поволжские воевали очень храбро. Про украинцев вообще не говорю, они — как мы, где русский, где украинец — не поймешь.

Мы до войны совсем не отличали никаких национальностей… Я в школе учился, например, с Лилькой Маркович, это Лунгина, там две трети были евреи, но мне в голову не приходило, что вот я — русский, а они — евреи…»

Про послевоенную Москву

«Я вернулся в Москву, когда были еще карточки. По карточкам давали 400 граммов хлеба. А больше ничего купить было нельзя. Денег у меня не осталось. Потому что все свои деньги, которые получал  по аттестату (так называлось), то есть по жалованью офицера, — я все посылал матери. У меня даже на партвзносы почти не оставалось денег. Поэтому купить ничего в коммерческом магазине не мог.

Я пайку хлеба съедал еще в библиотеке или во время занятий, и вот прихожу домой, а есть совершенно нечего.

Жили мы в Марьиной Роще. Там у нас за сараем крапива росла и конопля. И вот рубил я эту крапиву и коноплю и жарил на сковороде, масла никакого не было, поэтому жарил с горчицей, а в горчице все-таки есть какие-то масла. И получалось такое «жаркое»… Я запомнил эту еду на всю жизнь.

Вспоминал сорок второй год, весну на фронте. Мы были отрезаны от тылов, и голодали жутко, и жрали крапиву и конину убитых лошадей. И это было лучше, чем в послевоенной Москве…

Еще на войне у меня был порыв остаться в армии. Особенно когда ввели офицерские звания, а я ж из офицерской семьи… Мой отец был офицером царской армии. Но потом, когда война кончилась, у меня началась мощная ностальгия по мирной жизни. И я, чтоб демобилизоваться из армии, все в ход пускал: писал рапорт за рапортом, даже астму свою припомнил, она меня на войне сильно прихватывала, но я ее от всех скрывал, а тут вовсю и астмой мотивировал.

Вот одно было на уме: вернуться! В жизнь!!! Вернуться туда, откуда ты ушел на фронт».

Наверное, верил: от послепобедного отчаяния его могут спасти книжки.

«В этот истфак! На улицу Герцена! На Моховую! К этим живым профессорам! К этим книгам! В библиотеку! В Историческую библиотеку, которая во дворе старого здания МГУ. Мне хотелось вернуться туда — не просто в мирную жизнь, а именно в ту, которую я оставил в сорок первом».

P.S. И вот я все рассказываю и рассказываю теперешним «мальчикам державы» (впрочем, и девочкам тоже) свой еще не опубликованной «текст слов» про Анатолия Черняева, мальчика державы шестидесятипятилетней и почти семидесятилетней давности.

Я говорю студентам: вот Черняеву на тот год исполнится девяносто лет (это в четыре с половиной раза больше, чем им), а он мало того что не выглядит на эту серьезную цифру, но по-прежнему — красавец. Седой, но с пышной («не ликвидированной») прической. И такая мощь от него идет, такая неожиданность, такая радость…

Не знаю, удастся ли мне этой заметкой хоть в чем-то переубедить своих студентов в их восприятии Дня Победы.

Прочитают — расскажут.


P.P.S. Фронтовые письма Анатолия Сергеевича Черняева — о войне и любви — в ближайших выпусках «Новой».

*В публикации использованы отдельные факты и эпизоды из книги Анатолия Черняева «Моя жизнь и мое время». — М.: Международные отношения, 1995.

«Подстрочник». Жизнь Лилианы Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана

«Толя Черняев был похож на Горького — очень русский тип лица, коротко стриженные волосы, ясный, прямой взгляд. На фото на нем белая рубашка, черный галстук и зеленый пиджак <...>. Жил Толя в Марьиной Роще, тогда очень бедном районе, у них было две комнаты в ветхом деревянном доме. Он учился с большим рвением, хотел быть первым в классе, умел и любил играть на фортепиано. Застенчивый, с менявшимся в те годы голосом, совершенно не способный ко лжи и очень принципиальный. Намного позже, когда Толя оканчивал исторический факультет, он женился на студентке-еврейке — по любви и из протеста. Ему дали понять, что если он хочет сделать карьеру, то должен прервать отношения с этой девушкой. И через несколько дней они поженились. Сегодня Толя один из ближайших советников Горбачева, мы до сих пор дружим».

С Анатолием Черняевым разговаривала, плакала и смеялась
Зоя Ерошок

Источник: http://www.novayagazeta.ru/data/2010/038/20.html

2
147
2