Покажи мне свою Европу, и я скажу, кто ты

На модерации Отложенный

Мне двадцать три года. Я прожила их в Европе. Но так ни разу Европу и не видела.

Я знаю, где она начинается и кончается — эта невидимая Европа, я даже знаю, где ее центр, — в крошечном украинском местечке Рахов в Прикарпатье (во всяком случае, там установлен указательный знак «Центр Европы»). Но ни я, ни жители этого горного, центральноевропейского Рахова никогда по-настоящему не поверим в свою европейскость. Потому что нам не повезло с самого начала. Нам не повезло с географией. Мы повернуты на Запад, но в спину нам дышит Восток. Восток снится нам в предутренних кошмарах, он определил нашу генетику на много лет вперед — и мы уже не помним о том поезде, который соединял Западную Украину с Венецией и Веной в начале ХХ столетия…

Я бывала в Рахове несколько раз, и я видела его жителей, которые наверняка гордятся своим указательным знаком «Центр Европы». Они сидели в вышитых сорочках на обочине дороги и ждали подводу с запряженным в нее конем — передвижной магазин, который привозил в Рахов все необходимое: водку, крысиный яд и карамельные конфетки для детей. Я спросила у двух бабушек, как мне выйти на Чорногорский хребет, а могла бы спросить — как пройти в Европу. И возможно, спроси я об этом, бабушки бы мне что-то и ответили. Жаль, не догадалась я так спросить.

Есть еще один центр — центр Азии, — и я там тоже успела побывать. Небольшое селение Усть-Кемь на берегу Енисея в Сибири. Там нет указательного знака «Центр Азии», и жителям Усть-Кеми нечем гордиться. Они живут в черных деревянных домах, замирая каждый раз в ожидании очередной сибирской зимы. У них тоже есть вышитые сорочки, но они их не носят, а держат в сундуках. Большинство жителей Усть-Кеми — из Западной Украины. Их выслали в Сибирь в далеком 1951 году, и некоторые из них, я уверена, еще помнят тот поезд: Западная Украина — Венеция— Вена. Потому что их память болезненно обострена. У них ровно столько Европы, сколько они помнят. Я спросила: «Почему вы здесь сидите? Границы открыты. Вас здесь никто не держит насильно. Почему вы не возвращаетесь в Украину?» — «Мы не можем, — ответили они. — Нас там уже никто не ждет».

Мое понимание географии балансирует между этими двумя центрами — Азии и Европы. Я понимаю, насколько они антагонистичны. Взаимоисключающие. Чужие друг для друга. И Украине не повезло потому, что она находится как раз на границе между Азией и Европой — то есть
нигде. Путь Украины — это постоянное бегство в Европу, хотя есть большая опасность, что «нас там уже никто не ждет».

С другой стороны, мои двадцать три года научили меня, что не стоит слишком доверять географии. География — это физика, а люди живут по метафизическим законам. Европа, хоть я ее, настоящую, никогда и не видела, принадлежит к категории философии. Для каждого она — набор императивных человеческих ценностей и привычек, а не мест и ландшафтов. Европа — это конкретные люди, которые ее создают; это конкретные жизнеописания и поступки. Потому что то, что в Европе ценится больше всего, — это свобода, а свобода зависит не только от меня, но и от многих других, которые либо захотят, либо не захотят предоставить мне эту свободу. Поэтому Европа — это взаимотерпимость разных мировоззрений и разных традиций, на пересечении которых и рождается свобода каждого.

Такова Европа, переданная мне по наследству. И мне не остается ничего другого, как только верить в нее. До тех пор, пока времена не изменятся и я не увижу то, за что действительно ее полюблю.

 

2

Мои родители, мои деды и прадеды никогда не видели Европу. Они называли свою родину по-всякому, иногда нецензурно, но я никогда не слышала никаких нареканий по поводу того, что именно такая родина им досталась. Мой прадед матерился, когда в тридцать третьем ночью его выгнали из собственной хаты, мой дед матерился, когда в пятьдесят первом колхоз забрал его любимый овин, моя баба плакала, когда в тот же год она выпустила из клеток сто кроликов, чтоб их тоже не забрали. Кролики разбежались по всей околице, размножились и озверели. И возможно, именно они вскоре после этого загрызли председателя колхоза. Во всяком случае, так считала моя баба, когда председателя колхоза нашли мертвым в лесу.

Мои родители всю жизнь работали на заводах и комбинатах, и, я думаю, у них просто не было времени увидеть Европу. К тому же они боялись, так как принадлежали к наинесчастнейшему украинскому поколению, которое было рождено и взращено на благо одной шестой части земли. Их гигантская держава была слишком велика, чтобы быть в состоянии ценить отдельно взятую человеческую жизнь. А отдельно взятая человеческая жизнь была чересчур мизерной, чтобы уважать себя и требовать уважения к себе. Родителям было за сорок, когда эта держава наконец перестала существовать. Мне было восемь. Я еще успела поносить на груди значок Ленина, но он не успел к ней прирасти. Единственное, за что я могу обижаться на Советский Союз, — это за то, что он сделал с моими родителями. Ну и за отсутствие жвачек.

Когда я была маленькой, то мир представляла себе так: есть Москва и есть Бразилия — все остальное вода. Москва — ибо там можно купить жевательные резинки с апельсиновым вкусом, а Бразилия — потому что в Бразилии живет рабыня Изаура, героиня единственного заграничного сериала, транслировавшегося по советскому телевидению. В то время я вечно была голодной, испытывая голод на все — на жвачки, на апельсины, на бананы, на мультики, на игрушки, на белые капроновые колготки. Первую жвачку я попробовала в девяностом. Она была очень ароматной. Ужасно хотелось ее съесть, что я и сделала. Потом я долго ждала своей внезапной смерти, потому что жвачка могла прилипнуть к стенкам желудка. А потом настали времена, когда все всё утратили и не было сил получить новое.

Мои родители продолжали работать на заводах и комбинатах, но заработную плату им уже не платили, и несколько лет у нас не было денег. Эти несколько лет папа пролежал на диване. С утра до вечера лежал он на диване и смотрел черно-белый телевизор. Он не мог сладить с этими новыми и дикими временами, против которых у него не было иммунитета. Папа был беспомощен и надломлен. Он имел два высших образования, знал, как строить корабли, умел чинить двадцатиметровые станки и не мог понять, почему теперь его профессия никому не нужна. Почему теперь вся страна стала сплошным вонючим базаром, где все продают и все покупают, где все ненавидят, все хотят тебя обмануть и провести, хотя бы — на разнице в цене. Тогда папа начал рассказывать мне про космос. Про звезды, про десятую планету, про жизнь на Марсе, про черную дыру. Космос для папы стал оправданием всего того, с чем он не справился здесь, на земле. В космосе папе было лучше. В космосе была его Европа.

Мама решила стать успешным бизнесменом.

Она справедливо считала, что надо шагать в ногу со временем и заниматься чем-нибудь в соответствии с его особенностями. Мама придумала изготовлять и продавать уксус.
Мы устроили дома уксусную мини-фабрику. Мамина Европа, взращенная несколькими годами безденежья, означает достаток. Европа — это когда можешь купить себе все необходимое и немного больше. Теперь-то я думаю, что мама перепутала Европу с Америкой.

В «уксусном» производстве принимали участие все члены семьи. Мама неведомо где добывала уксусную кислоту. Отец разводил кислоту в соответствующих пропорциях и разливал в поллитровые бутылки из-под пива. Моей задачей было вымыть приобретенные в пунктах приема стеклотары бутылки из-под пива и наклеить на них этикетки «Уксус столовый 9%». За день я порой перемывала десять ящиков бутылок. В каждом ящике по двадцать штук. Всего — двести бутылок. Не так уж и много, но это была для меня каторжная работа. От испарений уксусной кислоты портились зубы, в грязных бутылках я находила все, что угодно, — от лягушачьей икры величиной с человеческий глаз до маленьких дохлых мышей. А самое худшее было то, что бутылки приходилось мыть в ванне. В этой же ванне я потом купалась. То есть не купалась. Я предпочитала ходить грязной, чем купаться в собственной ванне после бутылок. Примерно тогда у меня сложилось первое представление о Европе. Европа — это гигиена.

Дед мой, у которого в пятьдесят первом отобрали овин, каждый раз, когда становилось небезопасно, прикидывался сумасшедшим. Таким образом он избегал ответственности… Во время войны его отправили на металлургический комбинат в глубокий тыл Советского Союза — в Челябинск. В Челябинске дед переплавлял на снаряды церковные колокола. Дедова Европа — это грандиозный комбинат, на котором все оружие мира переплавляют наоборот — на церковные колокола. Колоколов много, в каждой церкви и в каждой хате, они беспрерывно звонят, но мой дед закрывает уши руками, потому что после войны он больше не мог их слушать.

Мой папа в восемнадцать лет ушел служить в армию и оказался за полярным кругом на севере России. На краю света, как он говорил, за границами всяческой цивилизации. Таким образом Советский Союз закалял своих граждан, но на самом деле — ломал. В армии папа видел северное сияние, северных оленей и полярную ночь, но не стал от этого счастливее. У папы был наилучший друг — грузин по национальности, — и вместе с ним папа видел белого медведя на расстоянии в один метр. Это случилось, когда они с грузином стояли на вахте. Вдруг послышался шорох на складе продуктовых припасов. Оба кинулись на склад. Здоровенный белый медведь выломал железную дверь склада и хозяйничал внутри, пытаясь когтями открыть консервы «Чукча — рыбак». Медведь был в метре от папы и его товарища. Так близко даже смерть не подходит. Папа от страха потерял сознание, а его товарищ от страха намочил штаны. Медведь даже внимания на них не обратил. Он понял, что открыть советские консервы когтями не удастся, и ушел обратно в снега. Утром солдаты хохотали над отцом, а еще больше над его товарищем, который намочил штаны. Папа опускал голову и молчал, а грузин так и не смог пережить позора. Через неделю он убежал в снега и больше не возвратился. Поэтому, очевидно, папа не верит в Европу на земле. Он убежден, что всякая человеческая организация построена на превосходстве сильного над слабым. Изменить это невозможно — только убежать, и, я подозреваю, теперь он жалеет, что тогда, в восемнадцать лет, в армии, не поступил так же, как и его товарищ.

Для моей тетки Мирославы — сестры отца — Европой стала Сибирь.

Еще в советские времена Мирослава закончила журналистику в Киевском университете. Она была хорошим журналистом. Дважды ее обвиняли в «буржуазном национализме», потому что она слишком хорошо говорила на украинском и слишком мало боялась. Потом Мирослава написала статью про киевскую милицию. Я не читала эту статью, не знаю,
о чем там шла речь. Но ее прочитал кто-то другой. Кто-то другой по секрету сказал, что лучше Мирославе уехать в Сибирь. Сказал, что там хорошо, что ей дадут место в общежитии и что в Сибири не хватает журналистов. Кроме того, уже тише, этот другой дал понять, что в ином случае Мирослава найдет свою маленькую дочку мертвой в мусорке под собственным окном. Мирослава обрезала свою длинную косу, за ночь в первый и последний раз выкурила пачку сигарет и отправилась на восток. Шесть тысяч километров на восток, в самое сердце России. Хоть, может быть, на самом деле это какой-то другой ее орган.

В Сибири Мирославе действительно предоставили комнату в общежитии и возможность быть журналистом. Но с той поры Мирослава в своих материалах больше никогда не касалась небезопасных тем. Она писала и продолжает писать оптимистические опусы про сибирских умельцев и про черные сибирские села, где дети играют в грязи со свиньями, а их родители пьют технический спирт и умирают в тридцать лет. Мирослава поселилась совсем рядом с Краслагом — чуть ли не крупнейшим в Сибири концентрационным лагерем для политзаключенных. Именно в Краслаге при Сталине нашли свой конец сотни украинских писателей и вояк УПА. Ныне Мирослава дружит с бывшим директором Краслага и не считает Сибирь тюрьмой. Она смирилась с Сибирью, перестала говорить на украинском и стала агрессивным космополитом. Сибирь — это три Украины, говорит она. В Сибири не так уж и холодно и небо больше. Здесь растут кедры, все всех любят и нет национальной вражды. «Сибирь — это свобода, — говорит мне Мирослава, — а вы там в Украине носитесь со своей независимостью и не знаете, куда ее деть; проситесь в Европу, а она на вас начхала!» Я отвечаю, что нам не нужно никуда проситься, потому что мы тоже Европа, пусть пока только географически, а не ментально, но ничего, со временем все изменится, мы станем сильнее, мы не будем бояться, мы забудем свой комплекс младшего брата, и нас возьмут к себе на равных, ведь без нас тоже нельзя, без нас Европа неполноценна… Но иногда я не отвечаю Мирославе, потому что на самом деле не знаю, что такое Европа. Я не знаю, является ли Европа свободой. Я не знаю, хочу ли я свободы.
А что хуже всего — я не верю, что свобода вообще возможна.

 

3

Вот такая, не виданная мною, сложенная из клочочков чужих представлений, Европа. Я представляю ее большой, разноцветной и счастливой. Такой, как Украина, но намного лучше. Туда Украине стоит сместиться, потому что быть между Востоком и Западом — означает нигде. Украине не хватило нескольких сот километров, Украине не повезло с географией, мне не повезло с географией, зато повезло с историями. Эти истории делают меня богатой, и без них Европа не окончательна. И когда я наконец пересеку западную границу, чтоб посмотреть на настоящую Европу, то буду очень бояться. Ведь может оказаться, что она иная или что ее вовсе нет. И тогда я стану очередной жертвой мифов и метафор, придуманных несчастливыми людьми.