«...по долгу совести и принятой присяги».

На модерации Отложенный В 2007 году московское издательство “Кучково поле”, специализирующееся на литературе национально-патриотического направления, выпустило книгу с несколько неожиданным названием “Записки генерала-еврея”. В рекламном объявлении о ее авторе, Михаиле Владимировиче Грулеве (1857–1943), сообщалось, что “в царской армии, оказывается, был один такой... генерал-еврей на службе Отечеству”. И хотя известно, что и один в поле воин, издатели-патриоты здесь несколько не точны: в Российской империи командир из евреев – случай отнюдь не уникальный. Командующий Добровольческой армией А. И. Деникин в своей книге “Путь русского офицера” утверждал, что параллельно с ним в Академии Генерального штаба учились семь офицеров еврейского происхождения, шесть из которых стали потом генералами.

Сыновьями этнических евреев – бывших кантонистов (а из них 33642 человека приняли православие) были такие видные военачальники, как истый монархист и последний защитник престола Николая II генерал Н. И. Иванов; нельзя не помянуть и генерал-аншефа А. М. Дивьера, служившего еще при Петре I, генерал-полковника К. И. Арнольди, генерал-лейтенантов М. П. Позена и В. И. Геймана, генерал-адъютанта В. А. Вагнера, контр-адмирала С. Кауфмана и др. Разумеется, все названные лица приняли христианство, а большинство из них вовсе отмежевалось от своего народа, превратившись в иванов (точнее, в абрамов), не помнящих родства. Не то Михаил Грулев! В подготовленном им первом издании своей книги “Записки генерала-еврея” (Париж, 1930) он во всеуслышание объявил о том, что национал-патриоты в 2007 году перепечатывать остереглись: “Последние мои думы и слова посвящены памяти моих незабвенных родителей и многострадальному еврейскому народу”. Этот генерал-лейтенант российского Генштаба, обладатель самых почетных наград и орденов, герой русско-японской войны, блистательный военный аналитик и историк, талантливый журналист и публицист никогда не забывал о своих национальных корнях.

Михаил родился в городке Режице Витебской губернии, находившемся в черте оседлости, в бедной многодетной еврейской семье, все помыслы которой были направлены на заботу о куске хлеба. Впоследствии он заметит: “Удивительно, как это все знают хорошо богатства Ротшильда или какого-нибудь Полякова, о которых говорят много, хотя их мало кто видел, но никто... знать не хочет повальной нищеты массового еврейского населения, которая у всех перед глазами”. Михаил был младшим, а потому самым обласканным и балованным сыном у родителей – “музинником”, как его называли. Подобно другим местечковым мальчуганам, он сызмальства был отдан в хедер, где ежедневно спозаранку до темна под водительством бдительного меламеда ученики штудировали древнееврейский язык, постигали Тору и премудрости Талмуда, громко и вразнобой повторяя пройденное. И хотя такое шумное зазубривание, сопровождаемое щипками и подзатыльниками учителя, Грулев назовет потом “ушираздирающей какофонией”, он овладел языком своих пращуров настолько, что сочинял на нем вполне складные вирши, а одно из его стихотворений опубликовала даже солидная еврейская газета “Гацфиро” в Вильно.

Надо сказать, что в 1860–1870-е годы, под влиянием охвативших империю просветительских реформ, по всей территории черты оседлости открылись правительственные русские школы, посещение которых стало обязательным для еврейских детей. Такой насаждаемый сверху “ликбез” привел к тому, что иудеи почти поголовно овладели русской грамотой. И Михаил здесь не стал исключением, пройдя курс такой школы в Режице. Щеголяя знанием русского языка, он вместе с другими школярами-евреями распевал “Птичку Божию” или вот такую очень злободневную тогда песенку:

Нынче свет уж не таков:

Люди изменились,

Стало меньше дураков,

Люди просветились.

И в самом деле, правительство в те времена стремилось приохотить евреев не только к начальному, но и к среднему и высшему образованию (только вот желающих находилось тогда немного). Это потом, при Александре III, возобладает пресловутая “процентная норма” приема сынов Израиля в гимназии и вузы. А в 1869 году Михаила с распростертыми объятиями принимают в уездное реальное училище в городе Себеже, куда переезжают Грулевы. Даже по тем либеральным временам Александра II для Михаила это был неординарный и смелый шаг: ведь он был единственным иудеем, обучавшимся в этом русском заведении, и ему, в отличие от учащихся-христиан, государство выплачивало еще и стипендию – 60 рублей в год, сумма, по тем временам, немалая!

Овладев основами общего образования, Михаил становится запойным книгочеем и жадно впитывает в себя великую русскую культуру, которую, подобно другим своим ассимилированным соплеменникам, начинает считать своей. Особенно притягательной для него становится отечественная классическая литература, и он сам упражняется в словесном творчестве, оттачивая свой письменный русский язык, что впоследствии принесет ему славу публициста и безукоризненного стилиста. Однако иудеи-ортодоксы не могли не видеть таившуюся в русском просвещении опасность “воспитания гоев из еврейских детей”. Обоснованы ли были эти опасения по отношению к Грулеву? Вот что говорит он сам: “Двадцать лет жизни в тесной еврейской среде были... достаточны для того, чтобы детская и юношеская восприимчивость впитала не только сокровенную любовь ко всему родному, но и немало еврейских суеверий и предрассудков... Но эти предрассудки рассеялись, как туман при ярком свете, оставив в тайниках сердца доподлинно лишь голос крови, – врожденную любовь и жалость к своему многострадальному народу”.

Приходится признать, что под “рассеявшимися предрассудками” Михаил разумел завещанную ему праотцами иудейскую религиозную традицию, против которой он восстал уже в ранней юности. Все началось с одежды, которую он революционизировал самым решительным образом: вооружившись ножницами, он беспощадно обрезал фалды своего длинного сюртука, а стародавнюю шапку сменил на предерзкий щеголеватый котелок со шнуром для пенсне, вызывая ужас правоверных соплеменников. Дальше – больше! Он посмел даже покуситься на священный для раввинов Талмуд, который аттестовал не иначе как “мертвящую схоластику”, “кудреватые толкования”, “круглое невежество, граничащее с непостижимыми нелепостями с точки зрения современных понятий”. Да и хасидизм, эта религия еврейской бедноты с ее декларацией чувственного приближения к Богу, вызывала у него самое скептическое отношение. Как-то, прознав, что в соседнем местечке остановился некий цадик (праведник), знаменитый своими чудесами и пророчествами, Грулев вознамерился “проверить его святость”. Но встреча с ним не впечатлила Михаила: ничего сверхъестественного цадик собой не явил. По словам нашего героя, он просто был неплохим психологом, поскольку поднаторел в общении с простолюдинами, а потому зачастую и отвечал на вопросы впопад.

После окончания училища Грулеву пришлось призадуматься: “Что же оставалось предпринять мне, еврею, для которого в нашем городе закрыты были все пути, вне удушливого прозябания в еврейской среде?”. Неожиданно он решает посвятить себя военному делу – занятию для иудея отнюдь не типичному. Свой выбор он пояснит так: “Едва ли какую-нибудь роль играли воинственные порывы или славянский патриотизм. Вернее всего – простое любопытство: просто хотелось посмотреть войну”. Интересно, что сама фамилия “Грулев” тоже была связана с марсовым ремеслом, ведь героем Севастопольской эпопеи был знаменитый генерал Степан Александрович Хрулев (1807–1870). Грулев-старший по роду своей деятельности общался с военными людьми и принял такую фамилию (при этом идишский фрикативный звук “h” в русском написании был воспроизведен буквой “г”), словно отец знал о жизненном предначертании тогда еще не родившегося сына. Казалось бы, эта громкая раскатистая фамилия с самого начала обрекла Михаила на успех. Но вот незадача – он подает документы для поступления вольноопределяющимся в Царицынский полк, но получает “от ворот поворот” как лицо иудейского вероисповедания: ведь даже при Александре Освободителе путь иудею в офицеры был заказан. И хотя в 1878 году Михаила зачислили в Красноярский полк, где он проявляет такую смекалку и рвение, что скоро получает унтер-офицерский чин, все его попытки поступить на учебу неизменно терпят крах по той же самой причине. “Меня изгоняют за вероисповедание, – с горечью пишет он, – скорее за моих предков, за то, что я родился в еврействе, потому что с тех пор как я уехал из дома, я ни в чем не соприкасался с еврейским вероисповеданием – забыл про него. В каких-то бумажках что-то числится формально о вероисповедании.”

Наконец он держит экзамены в Варшавское юнкерское училище, и, наученный горьким опытом, пытается вероисповедание скрыть. Поначалу все было вроде бы гладко: перед вступительной комиссией предстал исполнительный, дисциплинированный унтер, к тому же прекрасно аттестованный ротным командиром. Экзамены он выдержал превосходно, но когда пришла пора зачисления, тут-то “каинова печать” иудейства снова выплыла наружу. И Грулеву было предложено: или (в который уже раз!) забрать документы и идти восвояси, или креститься. После долгих раздумий и колебаний он склонился к последнему...

Михаил и не скрывал, что обратился к православию не в результате напряженных духовных исканий (как это довелось сделать Д. Хвольсону, С. Франку, Л. Шестову, И. Гессену и др.), а принял его из соображений чисто прагматических. Тем не менее, он и спустя много лет полностью оправдывал свой поступок. “Я пытал мой разум, мою совесть, мое сердце, – писал он, – хорошо ли я поступил тогда, в мои юношеские годы, что перешагнул через этот Рубикон... и – положительно не нахожу против себя никаких упреков, даже оставляя в стороне соображения материального характера. Ведь все-таки, и с материальной точки зрения, как-никак, а по ту сторону Рубикона я обрел – пусть не корону, пусть не ‘Париж, стоящий обедни’, но и не какую-нибудь чечевичную похлебку по примеру Исава, а хорошую карьеру и совсем иное земное существование...”. Крещение еврея он напрямую связывал с “положением гонимого, поставленного в невозможность сколько-нибудь человеческого существования и вынужденного совершить формальность для перемены религии, чтобы только получить возможность дышать воздухом, буквально: ведь это не везде позволительно было евреям!”.

Однако Грулев не мог не знать, что, согласно иудаизму, подобная “формальность” есть отступничество. И воспринимается эта самая формальность как предательство своего народа, веры и собственной семьи. Того, кто самостоятельно принял крещение, называли “мешумад”, т. е. “уничтоженный”. От такого человека отрекались родные и считали его умершим; существовал даже специальный обряд (шива), когда ближайшие родственники справляли по нему траур (они надрывали края одежды и в течение часа сидели на полу без обуви).

Подобный еврей-отступник представлен в рассказе Шолом-Алейхема “Выигрышный билет” (1902). Речь идет здесь о Биньоминчике, сыне служки в синагоге, который уезжает в большой город учиться “на доктора” и присылает письмо, в коем сообщает о своем крещении. Но слова сего ренегата, сказанные в свое оправдание, кажутся односельчанам диковатыми, лишенными какой-либо логики. “Язык какой-то странный... – говорят о его письме жители местечка, – Хм... Хм... Язык какой-то нечеловеческий... Нация... Манципация... Пацимация...Черт его ведает, что это значит!” В этом контексте послание выкреста воспринимается как неприкрытая фальшь: “Иначе не могло быть, – писал он, – я очень мучился, так как знаю, какую боль я причиняю своим родителям. Но стремление к свету, к науке с самого детства было во мне так сильно, что оно победило”. И, несомненно, симпатии автора на стороне еврейской родни: “Боль и позор были, видимо, так велики, что они не могли смотреть друг другу в глаза”.

Тем не менее, распространение атеизма в иудейской среде приобрело тогда столь массовый характер, что известный ученый-юрист Г. Б. Слиозберг в начале XX века вынужден был признать: объединяющим фактором евреев России является не религия, а этничность. А если обратиться к 1920–1930-м годам, то именно евреи-коммунисты – наследники воинствующего богоборца (и антисемита) Маркса – стали одними из самых непримиримых врагов религии своих отцов. Это они уничтожали свою древнюю культуру, преследовали своих братьев, изучавших Тору и иврит, расправлялись с верующими евреями, посылали их в лагеря по обвинению в контрреволюции. Да и сегодня в современном Израиле число атеистов, по некоторым, правда, непроверенным данным, составляет около 25%. Примечательно, что известный своими антирелигиозными воззрениями академик РАН В. Л. Гинзбург высказался за материальную поддержку синагог исключительно потому, что они являются “не только молельным домом, но и центром общины”, и их посещают и евреи-атеисты.

И переход российских иудеев в православие был тоже достаточно распространен, к 1917 году – около 100 тысяч обращенных. Православное миссионерство среди иудеев насчитывает много веков и освящено именами Иосифа Тивериадского, Романа Сладкопевца, Нафанаила (Кузнецкого), Александра Алексеева и других этнических евреев, превратившихся в ревностных проповедников греческой веры. Хотя Церковь и поощряла обращение евреев, к выкрестам часто относились с покровительственным пренебрежением (отсюда известная пословица: “жид крещеный – что вор прощеный”). А учитывая то, что православие было в России религией государственной и, принимая его, человек обретал права и привилегии, ранее ему недоступные, существовали подозрения в неискренности неофитов (тем более, что бывали случаи их последующего возвращения в иудаизм). Еще в Византии церковники стремились предотвратить такое “лицемерное” обращение в христианство: Седьмым Вселенским Собором (Никея, 787 год) было принято правило 8-е о том, что иудеев следует крестить, только если обращение их будет от чистого сердца и засвидетельствовано “отречением от ложных учений и обрядов”. Был даже установлен специальный “чин отречения от иудейских заблуждений” – испытание, которому должен был подвергнуться всякий, желающий перейти из иудаизма в православие. И в Российской империи со стороны властей также предпринимались соответствующие меры. В некоторых губерниях к рассмотрению прошений евреев о крещении подключалось полицейское управление. Главным требованием здесь опять-таки была искренность перехода, а также знание основных догматов православной веры и молитв.

Наш герой-агностик придерживался на сей счет иного мнения и подходил к вопросу о религии с общественно-правовых и объективистских позиций. Своим оппонентам – и еврейским, и русским, – он адресовал исполненный горечи страстный монолог: “Отнимают у человека право на человеческое существование, подвергают нравственным пыткам и гонениям всякого рода, сами указывают выход, где легко и просто найти убежище; и, когда человек воспользуется этим выходом, упрекают его в отсутствии стойкости. Можно ли представить себе провокацию худшего сорта! Ведь по элементарному здравому смыслу ясно, что быть стоиком в этом случае значило бы преклоняться перед явными предрассудками, которые представляются мне глупыми, жестокими и несправедливыми”.

Не знаем, как готовился Михаил Грулев к крещению, что чувствовал он в минуту, когда священник под звуки благостного церковного пения торжественно окроплял его чело святой водой. Может статься, ему слышался в сей миг и другой напев – древняя молитва Кол-Нидре в их городской синагоге в день Йом-Кипура. То была мольба о прощении: “Мы во всех обетах раскаиваемся. Пусть они не будут связывать нас. Пусть обет не будет признан обетом, а обязательство обязательством”. Так обращались когда-то к Богу вынужденные принять христианство испанские мараны: они каялись в этом и пели о своей приверженности религии Моисея. Но смысл слов ускользал от Михаила. В его сердце раздавалась только мелодия, возвышенная, величественная, причем церковный хор чудным образом слился с синагогальным пением, и звуки эти как будто срослись, в согласии зазвучали, соединясь в какую-то небесную гармонию. Осенив себя крестным знамением, он не каялся в этом, но и отщепенцем своего народа себя тоже не считал, тщась примирить непримиримое. Пытаясь избежать разлада в собственной душе, он искал скрепы, наводил мосты между еврейством и православием. “Ни по букве, ни по духу христианского вероучения вообще, и православного, в частности, нет никакой вражды к еврейству – говорил себе Грулев, – напротив, – это ведь родственное вероучение, состоящее из Старого и Нового Завета, не имеющее ничего общего с гонением на евреев, народившимся лишь впоследствии, с течением веков, среди темных низин народных, при изуродованном понимании религиозных верований.”

А логика жизни вела его от прагматизма и безбожия к вере, причем, именно к вере православной. И дело, конечно, не в том, что он по роду своей деятельности стал посещать церковные службы. На войне, где смерть подстерегала на каждом шагу, Михаил пришел к твердому убеждению, что “в жизни человеческой виден какой-то перст Божий”. А в его мемуарах и дневниковых записях проступает со всей очевидностью благоговение перед “великим Богом земли Русской”. Бойцов вверенного ему полка, по его признанию, всегда настраивала и вдохновляла молитва. И Грулев в самых восторженных тонах рассказывает о том, как войска после напутственного молебна “оказались снабженными для похода целыми иконостасами: поднесены иконы и от городов, и от дворянства, и от купечества... каждому нижнему чину выданы маленькие образки”. И вот перед сражением он мысленно обращается с горячей молитвой к русскому Богу, прося его о помощи в предстоящем деле. И солдаты, его солдаты, “без напоминаний и команд... сами, по собственному побуждению, как один, сняли шапки, перекрестились, и... тронулись в первый поход – навстречу неведомым, но жгучим событиям”. А над почившим юным солдатом-новобранцем Грулев в порыве отчаяния “нагнулся, поцеловал и перекрестил его, призвав мысленно поцелуй его матери”. Он верит в Божий суд, а не в “близорукий суд человека” и преклоняется перед великими истинами, явленными миру и завещанными Спасителем.

Но обращение в православие, к коему он все более прилеплялся душой, нисколько не ослабило любовь Михаила к “избранному” народу, частью которого он всегда себя ощущал, – избранному, по его словам, “не для радостей жизни, всем доступных, а для неизбывных гонений и страданий, неведомых и непонятных никакому другому народу в мире”.

Существенно и то, что и родные не отреклись от него, и он неизменно поддерживал с ними самые добрые отношения.

Впоследствии, уже на закате дней, Грулев признается: “Самое важное, что старательно и неусыпно держал всегда под светом моей совести, – это было то, что по мере сил я боролся, пассивно или активно, против несправедливых обвинений и гонений на евреев. Следуя вот в этих случаях ‘голосу крови’ и велениям сердца, я в то же время видел в такой борьбе сокровенное и разумное служение России, моей Родине, по долгу совести и принятой присяги”. Как видно, наш герой всемерно пытался соединить в своей жизни то, что нынешним националистам-почвенникам кажется несоединимым: беззаветный российский патриотизм и заботу о судьбе евреев.

Юнкерское училище Михаил называл “колыбелью главной массы нашего офицерства” и учился в нем блистательно. Наряду с овладением специальными предметами и навыками боевой подготовки, он штудирует бездну военной и исторической литературы, не вылезая из училищной библиотеки. Тогда же проявились его аналитические способности и талант журналиста. Написанную им статью о походе в Индию напечатала в 1880 году газета “Голос”, причем, как передовую, что для начинающего военного историка и литератора было большой честью. Впоследствии он опубликует много статей в “Русском инвалиде”, “Военном сборнике”, “Историческом вестнике”, “Русской старине” и т. д. Но нельзя не сказать и о том, что тогда же, будучи юнкером училища, Михаил стал невольным свидетелем еврейского погрома в Варшаве. Потрясенный увиденным, он в сердцах выхватил винтовку и бросился защищать евреев и призывать их к самообороне, не думая о последствиях.

В 1882 году Грулев был выпущен из училища прапорщиком в Красноярский полк. Условия жизни в сырой казарме отнюдь не вдохновляли, однако настроение нашего героя было радужным и приподнятым. “Что все эти невзгоды по сравнению с занявшейся зарей новой жизни, со всеми ее заманчивыми перспективами! – восклицал он. – Да есть ли предел фантастическим грезам, куда юного прапорщика уносит его душевное ликование в первые дни, когда он оденет офицерские эполеты? Что по сравнению с весенним трепетом души все эти преходящие неудобства житейские!” И прапорщик Грулев по собственному почину занимается обучением нижних чинов грамоте, но вскоре полковой командир сие нещадно пресекает. А все потому, что в годы наступившей тогда реакции на грамотность в войсках начальство смотрело чуть ли не как на родоначальницу вольнодумства. “Поощрялись только праздность, безделье, даже пьянство, – сетовал Михаил, – а всякая наклонность к серьезному отношению к жизни и службе в лучшем случае высмеивалась товарищами, а в худшем – привлекала подозрительность начальства.” А сколько подтруниваний и зубоскальства пришлось вынести Грулеву, когда сослуживцы узнали, что он готовится к экзаменам в Академию Генерального штаба!

Через три года строевой службы он, по счастью, в Академию поступил и учился в ней весьма успешно. К чести Михаила, он, в отличие от других учащихся еврейского происхождения, никогда не скрывал свои национальные корни; напротив, – голос крови иногда одушевлял его действия, заглушая подчас голос разума. Такая неосторожность могла самым пагубным образом отразиться на его карьере. Так, он вступается за свою родственницу, студентку Петербургской консерватории, которую как еврейку грозятся выслать вон из столицы. И ведь не побоялся он пойти на прием к самому градоначальнику фон Валю, отъявленному юдофобу, которому так прямо и сказал, что ходатайствует о своей родственнице. Хорошо еще, что фон Валь, увидев перед собой бравого офицера, Грулеву не поверил, а игриво ему подмигнул: “Понимаем, с какой стороны ‘молодая жидовочка’ приходится родственницей молодому офицеру. Что ж, пожалуй, так и быть, оставляю Вам Вашу ‘родственницу’”.

А вот другой эпизод, который имел для Михаила не вполне приятные последствия. Случилось так, что на один музыкальный концерт в Павловске Грулев пригласил свою невестку, жену брата, и той почему-то пришло на ум говорить с ним на языке идиш. Их беседу услышал полковник Кублицкий, профессор Академии, и твердо вознамерился не давать ходу этому “шустрому еврейчику”. И вот, когда пришла пора выпускных экзаменов, Кублицкий цинично придрался к Грулеву, стараясь всеми способами преградить ему дорогу в Генеральный штаб. И хотя другие профессора и преподаватели энергично защищали Михаила, благодаря усилиям Кублицкого ему, выпускнику, не хватило все же двух сотых балла до первого разряда. Впрочем, ректор Академии дал Грулеву такую выдающуюся аттестацию, что тот был переведен в Генштаб даже раньше своих сверстников, получивших первый разряд.

После окончания Академии Грулев направляется штаб-офицером в Забайкалье. Здесь, помимо военных, он демонстрирует и свои научные способности – в 1892 году выходят две его книги “Забайкалье. Сведения, касающиеся стран, сопредельных с Туркестанским военным округом” и “Аму-Дарья. Очерки Бухары и Туркмении”, а в 1895 году – “Описание реки Сунгари” и “Сунгарийская речная экспедиция 1895 года”, не утратившие своей ценности и сегодня. Его направляют в командировки вокруг Азии, в Индию, Китай, Японию, Америку, Аравию и западную Европу; он руководит научной экспедицией в Манчжурию и указывает место для строительства города Харбина, ставшего впоследствии центром русской эмиграции.

В это же время со всей силой развернулся его яркий талант журналиста и редактора. Он пишет злободневные статьи о международных отношениях, жизни российской армии, а также становится редактором газеты “Туркестанские Ведомости”, причем за короткий срок превращает сей сухой официальный листок в боевой орган прогрессивной печати, издаваемый 5 раз в неделю. Его передовицы перепечатывались в Лондоне, Берлине и Париже. Поставив перед газетой задачу “не кривя душой, стоять на страже правды и справедливости”, Грулев как редактор и честный человек не мог не откликнуться и на дело Дрейфуса.

В своем правдоискательстве Михаил Грулев никогда не боялся идти против общего течения. Характерный тому пример: в зале суда полковник казачьего полка Сташевский убил выстрелом из револьвера адвоката Сморгунера, отца многочисленного семейства. А все потому, что Сташевскому, якобы, послышалось, что адвокат в своей защитительной речи сказал что-то оскорбительное для чести казаков. Однако было ясно, да и следствием доказано, что Сташевскому это только показалось. Тем не менее, в местной военной среде это убийство вызвало даже одобрение: ведь, с одной стороны, – какой-то там еврей, а с другой, – свой казачий командир, “защищающий честь полка”. Столичная печать на сие никак не откликнулась, а вот “Туркестанские Ведомости” отреагировали молниеносно!

И тут же к военному министру полетела жалоба: Грулев, дескать, принижает авторитет русского солдата и офицера. Обвинение явно облыжное, ибо не кто иной, как Грулев, не уставал говорить об “искони присущей русскому воину дисциплине, добродетели и самоотверженной скромности”, о “непобедимой стойкости русского солдата”. При этом он цитировал слова Фридриха Великого: “Недостаточно убить русского солдата, его надо еще потом повалить!”. И такой солдат мог происходить только из народа с “великой нравственной упругостью, неистощимой живучестью моральной силы”, каковым, по мнению Михаила, был великий русский народ. И разве не Грулев радел об уважительном отношении к русскому солдату не на словах, а на деле, и говорил о недопустимости “тыканья”, зуботычин и рукоприкладства в обращении с ним. Он негодовал на то, что “появление начальника в виде грозы и злого ненастья [подчас] отождествляется со служебным рвением”, что “живуч и крепок еще у нас затхлый дух крепостничества, который поборники всякой косности готовы сделать каким-то привилегированным культом нашей армии”. И уж совсем недопустимы случаи, когда защитника Отечества изгоняют из публичных мест и гуляний. Но, отдавая дань несокрушимому мужеству русского воина, Грулев не мог не видеть и того, чего тому недостает: “простых положительных знаний, сведений из обыденной солдатской науки, без которых все его чудные нравственные силы остаются втуне лежащими и не приносят никакой пользы”. И он предлагает ряд неотложных мер по воспитанию солдата.

А сколько привелось ему писать о нравственном престиже военной службы, о том, сколь высока и ответственна эта государственная и общественная обязанность! Ведь требует она от человека сразу три искупительных жертвы – все его самолюбие, вкусы, призвание. Что же до малодушных, бегущих из армии, то эти, по его мнению, достойны лишь презрения, ибо “неразумно проявлять нескромность в светлые дни побед, но еще хуже преступно падать духом под влиянием временных неудач!”. Согласно Грулеву, основной атом военной службы – это солдат, и прежде, чем стать офицером, надлежит побывать в солдатской шкуре, потянуть лямку в самых нижних чинах, как это сделал когда-то непобедимый Суворов. И Михаил не боялся затрагивать самые острые вопросы современности (одну свою книгу он так и назвал “Злобы дня в жизни армии”): то он ополчается на воздыхателей “отеческой розги”; то бичует армейскую канцелярщину с ее хроническим “чернильным запоем”; то призывает офицеров к сокращению числа кутежных праздников и строгому, умеренному образу жизни; то требует от начальства иметь по одному только денщику (а не целой дворни, как это было на самом деле); то ратует за увеличение ассигнований на библиотеку Главного штаба – это “драгоценнейшее книгохранилище Всероссийской армии”. Как отмечает современный военный историк А. И. Каменев, некоторые замечания Грулева не устарели и “близки по духу времени начала XXI века, то есть дню сегодняшнему”.

Михаила Грулева с полным основанием можно назвать российским патриотом. Но он ратовал за “здоровый патриотизм”, основанный на единственной и постоянной цели – безопасность государства. Его любовь к Отечеству не имела ничего общего с тем миражом внешнего и внутреннего благополучия, который окутал российское общество. Грулев всегда выступал против тупого шовинизма, преувеличения своих сил и умаления сил противника. Между прочим, именно мнение Грулева было принято Николаем II при определении позиции России в связи с англо-бурской войной (дело в том, что Германия в это время активно подталкивала Россию к военному вторжению в английские владения на Востоке – Афганистан и Индию). Грулев тогда детально проанализировал последствия этой операции для России и региона в целом, а его капитальный труд “Соперничество России и Англии в Средней Азии” (1909) получил международное признание и был переведен на английский и немецкий языки.

Еще в 1895 году, будучи российским военным агентом в Японии, он представил подробную записку о боевом духе и вооруженных силах этой страны, выводы коей носили откровенно предостерегающий характер. Начальство, однако, не придумало ничего лучшего, как обвинить его в непатриотичности и самооплевывании, а ангажированные Военным министерством лекторы гастролировали по Руси и с лягушачьим бахвальством грозились “взять этих макак-японцев со стола и поставить их под стол”. Время, между тем, показало, что эти “ретивые партизаны самосмакования” нанесли державе неисчислимый вред, а подлинными радетелями России были именно такие, как Грулев, что они доказали и на поле брани.

Во время русско-японской войны полководческие таланты Михаила Владимировича раскрылись с наибольшей полнотой. Он командовал 11-м пехотным полком, затем целой дивизией и в конце войны был увенчан орденами Св. Владимира 2-й и 4-й степеней, получил наградное оружие “За храбрость” и чин генерал-майора. На этой войне он был тяжело контужен. Между прочим, благодаря донесению Грулева (ведь бывают герои и проигранных сражений!) произошло спасительное отступление русской армии под Ляояном, что позволило избежать огромных людских и материальных потерь. При этом сам генерал прикрыл у Янтая тыл нашей армии от удара войск японцев. Он бросался в самое пекло битвы. “Жестокий кровопролитный бой кипит кругом меня, – живописует Грулев в своих военных мемуарах, – это видно хотя бы потому, что смерть – лютая смерть – косит направо и налево. Меня самого смерть коснулась уже не раз в эти часы своим зловещим крылом, проносясь постоянно мимо меня, задев и седло, и лошадь; куда ни посмотришь около себя, видишь кругом кровь, страдания и смерть. А между тем – обозреваю глазом это поле смерти и поражает эта пустынность, эта наружная, чисто могильная тишина, прорывающаяся минутами среди ружейной трескотни; даже обычный мирный колорит жизни, судя по отдаленному дымку, который вьется из трубы китайской фанзы, – покрывает этот ужасающий разгул смерти...” А с какой любовью пишет он о стойкости и остроумии российских солдат: “Люди надрываются, но не теряют бодрости духа, пуская время от времени веселые прибаутки. Каждая пушка окрещена или ‘Марьей Ивановной’ или ‘теткой Пелагеей’:

– Ну, Марья Ивановна, повертывайся!

– Ну-ка, тетка, упрись задом!”

Но, сражаясь на передовой за великую Россию вместе с другими своими соплеменниками, генерал остро переживал, что там, в тылу, прокатилась волна кровавых еврейских погромов. “На меня напало смертельное уныние, длившееся несколько недель, – признавался он, – одолела апатия, от которой я не мог освободиться. В душе произошел какой-то разлад с самим собою и со всем окружающим. Я стал искать выход из душевного маразма, примирения с совестью.” Грулев никак не мог взять в толк, почему в общественном сознании слово “патриот” никак не сопрягается со словом “еврей”. Вот здесь, в этой самой Манчжурии, погибли 20 тысяч еврейских солдат. Но патриотами им быть отказано: ведь если они проливали кровь, то... не ту кровь; а, если они погибали, то... погибали как-то не взаправду, а с кукишем в кармане... А “окончивший службу еврейский солдат, случайно оставшийся в живых, не имел даже права жительства. Его сейчас же выселяли. С точки зрения правительства, только труп его мог там остаться. А сколько терпения и покорности злой судьбе нужно было еврейскому солдату, чтобы не только не бежать поголовно из армии, но еще проявлять... достаточную долю рвения!”. Более того, некоторые из евреев показали себя на войне подлинными героями и среди них знаменитый Иосиф Трумпельдор, ставший полным Георгиевским кавалером…

После заключения мира с Японией Грулев работает над историей этой войны в военно-исторической комиссии Генштаба. К этому времени он перевел и издал труды ряда иностранных авторов о русско-японской войне (“18 месяцев в Манчжурии” (1907), “Официальные донесения японских главнокомандующих” (1908) и др.), опубликовал свой двухтомник “В штабах и на полях Дальнего Востока” (1908). Расширилась и его журналистская деятельность – он активно сотрудничает с русской либеральной периодикой того времени, выступив с целой серией острополемических статей под названием “Вопросы национальные и вероисповедальные”. Он признавался: “Я усиленно боролся в печати против преследования всяких инородцев, так как, по моему убеждению, это губило Россию больше, чем какое бы то ни было другое зло”. Даже оппоненты нашего генерала из консервативного лагеря вынуждены были признать “огромную долю гражданского мужества со стороны автора”. Грулев не побоялся выступить и против проекта военного министра В. А. Сухомлинова, возжелавшего упразднить крепости на западной границе России. При этом генерал повел такое наступление в печати на проект Сухомлинова, что склонил на свою сторону и премьера П. А. Столыпина, и самого царя. И взбешенный военный министр, словно в издевку, назначил Михаила Владимировича комендантом самой отдаленной крепости на западном рубеже империи – Брест-Литовской, бросив напоследок едкую фразу: “Вот Вы все совали мне палки в колеса по крепостному вопросу. Поезжайте теперь туда, чтобы поближе изучить это на практике!”.

Прибыв на место назначения, генерал обнаружил множество вопиющих пробелов: не было гаубичной артиллерии, минимального комплекта боевых припасов; многие форты требовали постоянного ремонта; даже гарнизон крепости не был полностью сформирован. “Но о таких пустяках мало думали придворные подхалимы в Петербурге, занятые лишь мыслью угождать высшим сферам, – с горечью писал Грулев, – там заняты были главным образом секретными циркулярами, чтобы оградить Россию от какого-нибудь латыша или еврея-механика…”

Михаил Владимирович продолжает отстаивать свои взгляды в печати, и некоторые его статьи буквально вызывают бурю в Военном министерстве. В июне 1911 года он получает от министра предупреждение: если направление Ваших статей не изменится, последует увольнение в отставку в дисциплинарном порядке. Не дожидаясь сего, Грулев сам подает прошение об отставке “по болезни” (хотя все знали, какого свойства была эта “болезнь”). В 1912 году он покидает Россию и выезжает на постоянное жительство в Ниццу.

О жизни его на чужбине известно немного. Михаил Владимирович какое-то время сотрудничает с газетой “Русская речь” и другими эмигрантскими изданиями. Он скончался весной 1943 года. Франция была тогда оккупирована фашистами, и если бы Грулев не остался в контролируемой итальянцами Ницце, местом его смерти наверняка стали бы Берген-Бельзен или Терезиенштадт – лагеря, куда отправляли евреев: ведь от нацистов нашего героя не спасло бы никакое вероисповедание. Он был еще жив, когда под Сталинградом русский солдат – тот самый русский солдат, которым так гордился и воспитанию которого отдал столько сил наш генерал-еврей, – разбил в пух и прах хваленую армию фельдмаршала Паулюса. А это означало, что великий Бог земли Русской по-прежнему щедр и всеблаг и что его, Михала Грулева, жизнь прожита не зря.