Марафон 2017 г. Воспоминания моей сестры.

На модерации Отложенный

     Дорогие друзья! Этот рассказ написан не мной. Это одна из глав книги «Аленкины воспоминания.», моей троюродной сестры. Я эту самиздатовскую книгу впервые прочитала в 2013 году, когда была в Москве. И должна сказать, что читала, не отрываясь, настолько интересно было погрузиться в историю семьи одного из родных братьев моей бабушки. Она написала эти воспоминания уже будучи пожилым человеком и как сама объясняла почему: «может быть, и мои воспоминания помогут кому-то из наших потомков представить себе наше время и лучше понять свои истоки. Бывают моменты, когда вдруг какие-то запахи (травы, болотца, реки), звуки (ручья, леса) оживляют воспоминания детства. И тогда замираешь, и хочется их продлить и удержать… и поделиться ими. Вот и пишу, что помню.Для кого я пишу? Для себя – потому что, вспоминая, поневоле вновь переживаешь, и начинаешь осмысливать то, чему был свидетелем. «На старости я сызнова живу, минувшее проходит предо мною. Давно ль оно неслось событий полно…», для продолжателей нашего рода (если им когда-то станет это интересным). Мне бы очень хотелось, чтобы Танька (теперь Татьяна Валентиновна) донесла это до своих (и наших) шведских родственников, чтобы Россия стала им понятнее и может быть чуточку ближе.» Свои воспоминания Алена Валентиновна написала в 2001г, в 69 лет.

Когда началась война Аленке было 8 лет.

 

ГЛАВА 2.   ДЕТСТВО. ВОЙНА.

 

Дни бегут и бегут года,

Дни, как в небе летят облака.

Мне рукою их не поймать,

Мне их взглядом не удержать.

Жаль не счастья умчавшихся дней,

Мне бы помнить о жизни моей!

Март 2001г.

 

Вообще вся наша жизнь делится на ДО и ПОСЛЕ Войны. Начало войны застало нас на Оке в Тарбушеве. Все взрослые были очень взволнованы, начались сборы, чтобы вернуться в Москву. Помню, мне очень хотелось участвовать в общем волнении и вести «умные разговоры». Я начала говорить, что мой папа пойдёт на войну и ещё что-то, а мама как-то резко меня оборвала, и я присмирела и сконфузилась. Мы вернулись в Москву. Я не замечала в нашей жизни ничего тревожного и не могла понять взрослых, которые говорили о каких-то налётах и бомбёжках. Потом была первая воздушная тревога, и бабушка поволокла меня в бомбоубежище, которое было в здании института экономики через два дома от нашего. В памяти встает картина подвала – все какое-то блеклое, серо-зеленое. Люди сидят на каких-то вещах, т.к. стульев или скамеек нет. Никто не шалит и не бегает и даже разговоров не слышно. Мне хочется подняться по ступенькам наверх и посмотреть, что там делается, но наверх никого не пускают. А когда мы оттуда выбираемся, то оказывается, что наверху на улице ничего не изменилось, и я в недоумении – чего было так долго сидеть в этом скучном подвале?!

Папу, действительно, призвали сразу же, и мы его дома не видели, кажется, он был на учениях в казарме. А вообще он был врачом и всю войну прошел, работая в госпиталях. Очень быстро нас - женщин и детей – отправили в эвакуацию от дедушкиной работы.

Мы уезжали в тёплый солнечный день. На вокзале у перрона стоял поезд, составленный из товарных вагонов (их ещё называли «теплушками»). Мы долго сидели на вещах на перроне – была неразбериха и ощущалась какая-то тягостная обстановка. Наконец, нас повели к вагону. В вагоне в торцовых частях были двухэтажные полки во всю ширину вагона, а центральная часть – свободная. Правда, свободного места не было нигде. Мы через кого-то перешагивали, спотыкались о какие-то чемоданы и сумки, и было непонятно, где здесь можно приткнуться. Потом на полу, на маленьком «пятачке» меня посадили на какие-то наши вещи и строго-настрого велели сидеть и никуда не отходить, и я осталась одна среди чужих людей и вещей.

Мы, дети, тогда переболели коклюшем и у нас ещё продолжались мучительные приступы кашля. Когда в первом вагоне, куда мы пытались попасть, услышали наш кашель, то отказались нас пустить и требовали убрать нас. На наше счастье, в составе был карантинный вагон, куда нас в конце концов и поместили. В нашем распоряжении оказалась целая торцовая полка (это тоже была теплушк. Ехали мы, примерно, неделю на восток, куда именно нам не говорили. Из дороги я помню только ужасное чувство страха, когда на стоянках мама и Нонка выходили из вагона, чтобы набрать кипятка и купить какой-нибудь еды. Тогда на железнодорожных станциях обязательно были краны с холодной и горячей питьевой водой, которые торчали прямо на улицу из станционного здания, а в конце станции была высокая труба, из которой лилась вода, наверное, для паровоза. Был случай, когда мама с Нонкой чуть было не отстали от нашего поезда и чудом вскочили в другой вагон, а к нам в вагон вернулись только на следующей остановке.

Наконец нам объявили, что мы приехали. Это оказалась крупная железнодорожная станция в Башкирии Чишмы. Не знаю, как размещали весь состав, но часть поместили в здании школы. Мы и ещё несколько семей оказались в большом пустом классе. Мебели там не было, но всё равно было приятно, что тихо – не стучат колёса вагона, не раскачивает и вообще можно походить ногами, почувствовать движение воздуха, звуки воспринимаешь как-то по-другому. Долго ли мы были в Чишмах, не помню. Оттуда нас повезли на жительство в деревню Абдулино, но поехали мы туда без мамы. У Таньки (младшая сестренка. Ей 1.5года) началась токсическая диспепсия, и их с мамой положили в больницу. Каким-то чудом мама достала бактериофаг. Это слово произносилось дома многократно с таким уважением, что хорошо мне запомнилось. Танька выжила, и через несколько недель они с мамой приехали к нам в Абдулино. Абдулино это большая Башкирская деревня деревня на берегу Дёмы.

           Нас поселили к симпатичным людям Гульбикэ-апа и Шакир-дада. Шакир уже при нас вернулся с фронта из-за открытой формы туберкулёза. Мы жили в зале, а хозяева в задней комнате, где стояла печь с топкой, а к нам выходила только тёплая стенка печи. Небольшой заросший травой двор, а за сараем начинался огород, почти доходящий до берега Дёмы. Эвакуированных в селе было много. Серёжка ( двоюродный братик) выговаривал «выкувыренные», и это слово на долгие годы получило законное хождение в нашем лексиконе.

               Я каждое утро с судками ходила в какое-то место (его я не помню) и получала на детей обед. Не могу сказать, из чего он состоял, но хорошо помню чай – сладковатую, слегка окрашенную в жёлтый цвет жидкость, чуть тёплую, да ещё с каким-то то ли цветочным, то ли одеколонным запахом. А ещё моей обязанностью было ходить на ферму с бидоном за молоком. Я пришла за молоком, перед раздаточным местом стояли люди и несколько детей, которые, как и я, получали молоко для своих семей. Одна девочка спросила меня: «А у тебя есть наряд?» Я смутилась и стала себя оглядывать на предмет – сойдёт ли мой сарафанишко за наряд, и никак не могла взять в толк, почему без наряда молока не дадут. Я прибежала домой и стала рассказывать о случившемся, и было странно видеть какую-то неуверенность мамы и бабушки. А я-то ждала, что сейчас всё разъяснится и уладится. Жизнь, действительно, налаживалась как-то. Мама пошла работать в колхоз.

         С нашими хозяевами мы жили дружно. Шакир-дада любил детей и особенно выделял Таньку. Он брал её на руки, подбрасывал и приговаривал: «Чёрный глаз ты… курчавый ты… кривой нога ты!..» Любовь была обоюдная. Танька ничего не говорила, а Серёжка, когда его спрашивали, на кого он похож, отвечал: «Пилавина мама похож, пилавина папа похож, пилавина Шакир похож». Была ещё одна из соседок – Магинор-опа. Магинор неровно дышала к бабушке. Мы ходили в её баню мыться, а после бани она поила бабушку чаем. Проходя мимо нашего дома, она частенько кричала: «Бабущка, айда щай ищорга!» (пойдём чай пить). Когда был какой-нибудь праздник, Магинор готовила угощение и угощала нас балишами. Это от неё пошло – что должно быть на праздничном столе: балиш, мясо, гусь.

        Первую зиму мы прожили в Абдулине. Было холодно. Но, может быть, самым сильным впечатлением этой первой зимы были бураны и заносы. Снегу налетело по самую крышу. Очень было удивительно, идти по улице вровень с печной трубой и смотреть вниз на окна. Сугроб сдерживался плетнём, и у нашего дома между плетнём и окнами было узкое ущелье. Заметало снегом и двери, так что приходилось откапывать, но, слава Богу, у нас дверь, вероятно, была с подветренной стороны, и её заносило не так сильно, чтобы нельзя было просто сдвинуть снег открываемой дверью. Как мы были одеты, не помню, но хорошо помню, что на ногах у меня были лыжные ботинки с загнутыми носами из тонкой кожи Конечно, ни лыж, ни санок у нас не было. Приятелей у меня тоже не было, с младшими играть не получалось и по большей части я была предоставлена сама себе. Впрочем, целых две недели я ходила в школу, в 1-й класс. Мне было легко. Всё, чему нас старались учить, я уже знала и умела (спасибо бабе-Лоре). Почему это были только две недели, не знаю. Скорее всего, из-за отсутствия помещения, профессионального учителя, тетрадей и учебников чья-то добрая инициатива приказала долго жить. А может быть, ещё дело было в том, что мы переехали в другую деревню – Кара-Якупово. Маму сманил туда тамошний председатель, пообещав отдельный дом и работу врачом. И может быть, самым важным было – уехать из туберкулёзного дома.

               Мы переехали. Дом, действительно, был отдельный. Он стоял как-то на отшибе от других домов, на высоком берегу Дёмы. От нас шёл пологий спуск к берегу с тропинкой, по которой ходили за водой. Дом был в одну комнату, половину которой занимала печь с лежанкой, два маленьких окна, большая кровать, стол, что-то типа сундука, больше мебели не помню. Когда мы туда переехали, то вход был с крытого двора со стенками из переплетённых веток. Крыша двора была очень ветхая и к зиме она развалилась, так что с заснеженных деревянных ступенек мы сразу попадали в комнату.

               Но пока было лето. Танька с Серёжкой около дома копошились и играли в больницу. Они были занятная пара. Ещё в Абдулине их прозвали – Цицерон и Соломон. Серёжка без умолку философствовал, а Танька была немтырём, но очень сообразительная и шустрая. Бабушка постоянно теряла то очки, то ножницы, то ещё что-нибудь, и стоило спросить у Тани, как она тут же откуда-то доставала и подавала нужную вещь. Она всё примечала и помнила, но не говорила ни слова, только восклицала: «У-у…, М-м…!» Мама очень огорчалась.

И какое же счастье было, когда однажды Танька выдала сразу целую фразу: «Мама иди, а то бабай!» Бабаем, видимо, пугали, когда ребята не слушались.

         Мама не только была врачом в КараЯкупове, но и простой колхозницей. Она запрягала и распрягала лошадь, ей приходилось ездить верхом, вырубать делянку леса на дрова, таскать вёдра, одним словом, делать любую деревенскую работу. Крестьянствовать приходилось всем эвакуированным, и это для многих было непросто. Мама рассказывала, что в колхозе была одна лошадь с упрямым характером. Она не желала идти, не то что бежать, в любом направлении кроме конюшни. Слушалась она только окриков из отборного мата. И вот эту лошадь заведующий конюшней старался давать бывшим горожанам, чужакам в деревне, когда надо было привезти дров или ещё что-нибудь.

             Местные башкирские слова, такие звучные и ёмкие, долгие годы были в нашем домашнем лексиконе. «Ай, аптраган» (ай, беда) – затянет мама, хлопая себя руками по бокам, как Магинор. Или: «баш аурта»(голова болит) – говаривала мама, приходя с работы. Да много было ещё таких словечек и выражений.

                 Мама из некрасовских женщин, которые «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт». В горящую избу ей, слава Богу, не пришлось входить, а коня на скаку она однажды остановила – лошадь понесла, а в телеге была женщина. Мама побежала наперерез несущейся лошади, исхитрилась схватить ее под узцы и повисла на ней. Лошадь остановилась.Зимой часто, почти каждую неделю, мама ездила в Чишмы. Она запрягала лошадь в сани и одна, когда не было попутчиков, ехала. Из Чишмов привозила новости, замороженное в виде блюдца или тарелки молоко, коробочку из-под чая с мёдом (до войны были такие жестяные коробочки немного больше спичечного коробка), иногда сахар кусочками. Что ещё она привозила, память не сохранила, но это всегда был праздник. Нам выдавался по норме сахар. Это особенно помнится, потому что я раскалывала   свою порцию на маленькие кусочки, чтобы растянуть удовольствие. А ещё случались благородные порывы, и я свои кусочки прятала под столом на перекладину столешницы, чтобы позже, когда все свои порции съедят, достать и угостить всех. Но, боюсь, что такого не случилось ни разу, во всяком случае, я не помню такого. Думала – ну вот один маленький кусочек съем, а остальные оставлю всем, и, к сожалению, это повторялось до тех пор, пока и угощать становилось нечем.

       Дорога до Чишмов шла степью, часто в пургу её заметало, очень легко было сбиться, да и замёрзнуть можно, а ещё волки в степи. Тогда много было разговоров и рассказов об их лихоимстве. С мамой был случай, когда она попала в пургу и потеряла дорогу, но, слава Богу, в тот раз она была не одна, а главное – лошадь сама нашла дорогу домой. Бабушка всегда очень волновалась, когда мама уезжала в Чишмы одна. А ещё был случай, когда мама получила подводу с лошадью, чтобы вывезти дрова с делянки. «Дело под вечер зимой и морозец знатный»… и мама одна. Уже стемнело давно, вызвездило. Бабушка детей уложила спать, и мы с ней сидим, ждём маму, а её всё нет. Видно, как волнуется бабушка, наконец, она сказала, что пойдёт встречать маму, а я остаюсь за старшую, и ушла. Это было очень страшно! Я сидела у окна, через него ничего не видно, оно замёрзло, спать я не могла, было ужасное чувство незащищённости и опасности. Наконец, бабушка пришла и сказала, что мама повела лошадь в конюшню, что всё в порядке.        

                 Мама не раз попадала в опасные ситуации в Башкирии. Опасной была поездка на мельницу с зерном, полученным на трудодни. Тогда она была не одна, но почему-то оказалась самой приспособленной и находчивой и на трудной дороге, когда сани с мешками могли пропасть на подтаявшем льду, и когда была опасность грабежа. А чего стоила история с прорубью!?   Воду мы брали из Дёмы, как и все. Прорубь была в нескольких метрах от берега и не далеко от моста. Когда мама набирала воду, край обломился, и она ухнула в воду. Дёма река быстрая, и её стало тянуть под лёд, край проруби обламывался, и было не за что ухватиться. На мосту в это время проезжали люди из деревни. Они остановились, оперлись о перила и начали причитать: «Ой, дохтур сейчас кончал, ой, совсем яман, сейчас помирал!»          Никто не сделал даже движения, чтобы помочь, хотя всё рядом. Мама рассказывала, что с одной стороны ужас, что бабушка остаётся одна с тремя маленькими ребятами, с другой – злость на этих ухмыляющихся мужиков, ждущих зрелища конца «дохтура», придали ей сил справиться с течением реки, встать ногами на дно, вытащить ведро с водой и каким-то образом вылезти самой. От проруби до нашего дома было около ста метров, пока мама дошла до дому, одежда на ней заледенела и стала колом. Бабушка, как увидела её, сразу всё поняла. Она разрезала на ней одежду, так как снять её было невозможно, валенки тоже пришлось резать, дала маме стакан араки (это водка такая) и отправила её на лежанку на печи. По рассказам, на утро мама была, как ни в чём не бывало, и даже насморка не было.

               Летом мама бывала на покосе, а нас – детей моего возраста – привлекали к огородным работам – к прополке. Я, помню, очень старалась и боялась перепутать сорняк с полезной культурой. Кроме прополочных работ других не помню, да и к чему можно ещё приспособить 9-летнего городского ребёнка. Зато для дома кое-что полезное я делала. Мы с мамой пилили дрова на козлах. Это было довольно тяжело, надо было тянуть пилу на себя одной рукой, а другой придерживать бревно. Силёнок и навыка не хватало, а тянуть пилу двумя руками, конечно, легче, но тогда равновесие держать трудно. Так и получилось, что пила зацепила полу моего пальтишка и выдрала клин. Были огорчение и страх, что будут ругать, но все обошлось.

             Когда поспевала черёмуха, мы ходили табунком, городские и деревенские девчонки, кто с ведром, кто с бидоном, залезали на деревья и собирали ягоду. Потом ягоды сушили и в таком виде хранили. Если мелко раздробить сушеную черёмуху, то получалась начинка для пирогов, и это было вкусно. А ещё, на другом берегу Дёмы, были заросли шиповника. Бабушка специально посылала меня собирать шиповник. Потом мы его чистили, сушили и заваривали вместо чая. Чистить шиповник было неприятно, так как тонкие колючие волоски впивались и в руки, и в язык. Как же не пожевать ягоду, когда собираешь.      

             Иногда мы с мамой ездили в Уфу. Вообще-то в деревне говорили: «Эй, коэ барабос? (Куда идешь?),- Чищма га! (в Чишмы!)» и приговаривали: «Дэньга есть – Уфа гуляем. Дэньга нет – Чишма сидим». Но мы с мамой ездили в Уфу не с деньгами, а с семечками. Мама на трудодни получила мешок семечек, и мы повезли их в город для отжима масла. От Чишмов ехали поездом, и мама заранее предупредила меня, чтобы я не болтала о семечках – целее будем. Уфа не произвела тогда на меня впечатления – кривые улочки не мощённые, с одно-, двухэтажными домами, даже трамвая не было. Всё-таки главное впечатление тогда был поезд и наш мешок с семечками. А какое масло вышло! Уже дома, в КараЯкупове, нам всем трём детям налили по маленькому блюдечку масла, дали по ломтю чёрного хлеба, который бабушка сама пекла в печи. Мы макали по кусочку хлеб в масло и ели. Это очень вкусно! Ещё из еды почему-то запомнились «наливашники», так бабушка называла оладьи из мороженой картошки. Откуда она была, и почему я за ней лазила с крыльца на чердак, не знаю. Наливашники были не такие вкусные, как хлеб, внутри они были какие-то непропечённые, но горячие да жаренные с корочкой – вполне годились. А ещё мы пили кумыс. Не часто, но пили. Зрелый кумыс мне совсем не понравился, он как-то неприятно пах, а молодой кумыс очень приятный, кисленький и язык покалывает.

         У нас не было радио, газет – тем более. Изредка приходили письма с фронта от папы. В письмах тогда нельзя было писать ничего, кроме каких-либо семейных дел. Особенно с фронта: всё, что касалось ситуации, вымарывалось. Но всё же в деревню приходили кое-какие новости. Мама позже, уже в Москве, рассказывала, как она слышала разговор нескольких мужиков-башкир, что вот Сталинград сдадут и тогда надо будет русских резать и идти к Гитлеру, так как без Сталинграда Москве капут. Мама говорила, что ей стало тогда очень страшно. Вряд ли это было распространённое мнение, но оно всё же было.

           После победы под Сталинградом, когда уже произошёл перелом в войне, люди стали возвращаться из эвакуации домой. Мы тоже хотели вернуться домой, но это оказалось непросто. Почему-то в Москву не пускали без специального вызова. Наконец, дедушка прислал вызов бабушке. На каких основаниях уезжали мама и мы, не знаю, но мама рассказывала, что всю дорогу она дрожала, что нас завернут, так как что-то в бумагах было не так. Сначала мы приехали в Уфу, откуда шёл поезд на Москву, вернее – где нам надо было садиться в проходящий поезд.

               Поезд уходил вечером. Во всяком случае, уже были сумерки, когда мы ждали прихода поезда. Поверить в то, что едем домой, можно было, только закрепившись в вагоне. Саму посадку я не помню, да и то, как доехали до Москвы, тоже не помню. Знаю только, что у нас украли запас сухарей, подготовленных в дорогу ещё в деревне, что сильно осложнило нашу жизнь, были какие-то трудности с проверками разрешительных документов у пассажиров. Кого-то прятали за вещами на вещевой полке. Но как бы то ни было,  мы наконец,   приехали в Москву. И вот, наконец, мы дома! Шел уже 1944г.

 

1942. Кара-Якупово. : перед домом Нонна, бабушка с Танькой на руках, я и Сережа.

 

1942.   мама и бабушка перед нашим домом в Кара-Якупово. 

1942г. Кара-Якупово. Бабушка с Танькой и Сережкой.