А в конце дороги той - плаха с топорами...

На модерации Отложенный

Родина. Дневник
Это не попытка написать историю страны за 24 года. Это шанс заново прожить прошлое, осмыслить пережитое, поделиться увиденным. Это не летопись великих дел и вех, это зарисовки о значительных событиях и маленьких людях. Это не документальная хроника, хотя ни одна из историй не является выдуманной. Это 25 рассказов о стране, которая жива, пока мы ее любим. Пока мы за нее боремся.

1991-й. Ноябрь. Львов.

Побравши ціпки,
Зійшлись діди сивочолі
Усі на гробки.

Университетская общага на Майоровке. Считанные дни до исторического референдума и первых президентских выборов. Стены студенческой обители щедро обклеены листовками «Незалежність — так! Чорновіл — так!» и расписаны неумело начертанными тризубами. На двери туалета — рисунок гигантских размеров гроба, украшенного серпом и молотом. Веселые похороны расчленяемого прошлого. Хмельное ожидание неясных перемен.
«Всьо чотко!» — убеждают «Брати Гадюкіни». «Всьо чотко!» — успешно перекрикивая пожилой бобинник, воодушевленно вторит «Гадам» худенький парнишка в застиранной вышиванке и польских джинсах-варенках.
Полчаса тому киевское «Динамо» одержало первую победу в групповом турнире первого розыгрыша Лиги чемпионов. Натужный выигрыш у лиссабонской «Бенфики» щедро обмыт разливным, безбожно разбавленным пивом. «Холєра! І де вони стіко води надибали? Вона ж тут на вагу золота!» — возмущается приятель, у которого я в гостях.

Любые трудности кажутся временными, любые проблемы — решаемыми.
По дороге сюда натолкнулся на крошечное пепелище. В остатках почти погасшего костерка дрожали обугленные страницы с библиотечными штампами, корчились покоробленные обложки. «Матеріали ХХV з'їзду КПРС», «М.С.Горбачов. Перебудова та нове політичне мислення», «Клим Дмитрук. Жовто-блакитні банкроти». Ласково глядел с глянца в сизое ноябрьское небо кудрявый Ильич. Кажется, точно такую же брошюрку мне когда-то торжественно вручили, принимая в октябрята.
Пожарной каланчой над горкой пепла и бумаги возвышался старик, седой, высокий, худой. Прямой как палка, которую он держал в руке. И которой осторожно, почти бережно, касался сохранившихся страниц, помогая умирающему пламени медленно умерщвлять буквы, знаки, символы и лица.
Никогда не думал до этого, что ворошить прошлое можно в буквальном смысле слова.
В равнодушном кострище времени дотлевало наше детство.


1992-й. Лето. Луганск.
Червень на порі.
Хмари-тучі залягли
На горі.

Проснувшийся вечер алчно пожирал остывающий день. В зарождающихся сумерках гигантские трубы завода теряли четкие очертания, расплывались, становясь похожими на горы. Клубы дыма, рассекаемые порывами ветра, превращались в облака, льнущие к чугунным вершинам.
То ли четвертый, то ли пятый завод за сегодня. Седовласый премьер, похоже, любил заводы. И, похоже, не любил прессу. Когда его колючий взгляд случайно цеплялся за кого-то из журналистов, он непроизвольно морщился. Окинув меня — от патлатой головы до джинсовых ног — неодобрительным взором, глава правительства с нажимом произнес:
— Видишь, красота какая? Мощь!
Премьер раскинул еще крепкие руки, словно желая стиснуть в объятиях трубы-вершины, чумазые многоэтажные сакли, бочки-валуны, мертвый кустарник колючей проволоки. Многочисленный отряд сопровождающих послушно закивал взмокшими головами.
— Я считаю (слова высокий гость ронял как увесистые чугунные чушки), что именно Луганск, а не Днепропетровск, не Донецк, не Запорожье — настоящая промышленная столица республики.
Вспотевшие лица озарились признательными улыбками.
— А что, — обратился он к директору завода, на губах и в глазах которого застыло выражение перепуганного радушия, — может, сделаем Луганск столицей?
— Да какая мы столица, — вопрошаемый встретил шутку смущенным смешком.
В набегающей тьме трубы-вершины, опутанные дымными облаками, приобретали зловещий вид. В холодных железных горах мне чудились воинственные туземцы с винтовками.
Из Луганска стремительно убегал свет. На город опускалась ночь.

1993-й. Лето. Учебный центр «Десна».
Трава-мурава...
Узялася сном-марою
Слава бойова.

Воздух на полигоне пах травой. Трава пахла соляркой и порохом. Танкисты в засаленных «комках» и потрепанных «шлемаках» прятали обгорелые лица в выгорающие стебли, тщетно спасаясь от атакующего солнца. Пели извергаемые раскаленными стволами ПКТ пули, пели привыкшие к стрельбе птицы. Разморенные бойцы дремали, игнорируя рычание орудий и рык командира.
Коренастый краснолицый капитан оттачивал педагогическое мастерство на нерадивом подчиненным. Его голос грохотал как 125-мм гладкоствольная пушка. Нескладный конопатый солдат не слишком старательно имитировал стойку «смирно», щурил равнодушные глаза и периодически мотал огромной головой, словно уклоняясь от летящих в него слов-снарядов.
— Копать-тарахтеть! Военный, ты не танкист, ты тормоз дульный!! Когда ж я тебя уже приведу к нормальному бою, мазута? Башню разверни в мою сторону, боец, я с тобой разговариваю! Нагнетатель кто будет за тебя включать? Министр обороны Радецкий? Люк ты какого беса не застопорил, воин? Контрольный спуск почему не произвел? А стрелял куда, ас? Да в ТПД марсиан на Марсе можно рассмотреть, а ты цели размером с твое село не видишь! Что, тебя досыльником по башке учить, бронелобый? А если завтра Родину придется оборонять, ты ее защитить сможешь, вояка?
Израсходовав словесный боекомплект, офицер произвел контрольный выстрел — коротко, но витиевато выругался, — и зашагал прочь, подминая тускнеющую траву сияющими ботинками.
— А від кого захищати? З ким воювати будемо, із марсіянами? — буркнул боец, с наслаждением обрушивая усталое тело в траву цвета хаки.
Воздух не пах порохом.

1994-й. Осень. Чернобыльская атомная станция.
На голій гілці
Самотній ворон тихо старіє.
Осінній вечір…

— Простите, а здесь где-нибудь курить можно?
— Что, уши опухли? Идем, покажу.
Взгромоздившись на ящик, он долго выуживает сигарету из примятой пачки. Чернявый, остроносый, насупленный. И не то что бы немолодой, а какой-то искусственно состаренный. Как многие здешние обитатели.
— Ты этот, репортер?
— Вроде того.
— В первый раз здесь?
— Да не, был уже.
— Странное тут место… — он покачал головой и как-то задавленно улыбнулся.
Я опасливо покосился на насупленную громадину станции.
— Почему странное?
— Вроде как больной, которого подключили к искусственному сердцу. И дышит, и неживой.
Мы помолчали, невольно прислушиваясь к биению собственных сердец.
— А у меня там, — он неопределенно махнул рукой, — письма остались.
— Какие?
— Отцовские, с фронта. Он без вести пропал в 42-м. Ни человека, ни могилы. Только четыре «треугольника» и остались. Теперь вот и их нет. Эвакуация эта, бардак, короче… На барахло наплевать. А писем жалко. Я потом втихую туда, домой к себе, наведывался. Все обшарил — нету. Куда делись? Мне вот иногда кажется, что это не они, а он там остался, непогребенный…
Он потянулся за новой «примой».
— Я тут недавно вычитал, что мы, ну все, кто отсюда, стареем в два раза быстрее. Как думаешь, правда?
Ветерок швырялся редкой ржавой листвой, выдувал серые окурки из большого сплющенного таза, похожего на великанскую пожарную каску.

1995-й. 18 июля. Софийская площадь.
Довгий, довгий шлях —
І ніхто не йде навстріч,
Лиш осіння ніч...

Он брел от площади в сторону Владимирской. Ежась от страха и морщась от боли. Подносил руки к разбитому лицу и недоуменно разглядывал рубиновые капли на дрожащих пальцах. Капли сползали на разорванную белую рубаху, образуя на ней алые цепочки, похожие на следы крошечных окровавленных ног на снегу.
Люди расступались перед скорбной фигурой. Его почему-то огибали разгоряченные схваткой с унсовцами «беркуты» в черных сверкающих шлемах и зеленых армейских брониках, хотя всех прочих они старательно привечали тяжелым штатным дубьем. Его обходили многочисленные зеваки. Ему не пытались помочь немногочисленные сочувствующие. Его сторонились такие же избитые и напуганные. Он шел в толпу, и толпа расступалась перед ним, как перед зачумленным. Он был одинок в истеричном скопище растерянных людей.
Он медленно убегал от размашистых ударов, разверзшихся глоток, рассвирепевших бойцов, распластанных фигур, разбросанных икон, растоптанных крестов, растрескавшегося асфальта. От растерзанного праха патриарха Владимира, коего одни почитали как праведника, а другие хулили как вероотступника. Как это часто случалось и случается в стране, безжалостно распарываемой надвое.
Тусклым летним днем незнакомый окровавленный человек, пошатываясь, уходил по дороге, уводящей от храма.
От оставшейся за его спиной выдолбленной в асфальте могилы веяло холодом стылой осенней ночи.

1996-й. 28 июня. Рада.
Чи весна прийшла,
Чи старий минувся рік?
Святоблива ніч.

Игривые тосты. Игристые вина. В потолок парламентского буфета одна за другой вонзались пробки. Ни дать ни взять Новый год. В самый разгар лета. От одного праздничного стола к другому порхали «зимние» шутки. «Мороз и Кучма. День чудесный!» «Ночь перед Рождеством Конституции!» «Один дома: в главной роли — Михаил Сирота!»
Избранники судьбы, привычные к более мужественному пойлу, сегодня охотно причащались шампанским. Стремительный напиток легко вымывал из душ конституционных демиургов накопившиеся за ночь усталость, напряжение и страх.
Пожалуй, еще никогда они не были так довольны собой. Пожалуй, уже никогда они не будут так искренно и дружно верить в скорый приход политической весны.

1997-й. Весна. Харьков
Я банан посадил —
И теперь противны мне стали
Ростки бурьяна…

— Зря хохочешь, мы тут, понимаешь, все по кругу за него переживали. Человек неделю из дому не выходил, пил, от стресса спасался. И ладно бы он в Норвегию съездил, Швейцарию либо Люксембург. Или, скажем, в Штаты. Кому рассказать: Венгрия да Словакия — и такой удар по психике! А все почему? Он ведь даже Киев ни разу не видел. Я его спросил потом: ты, кроме Харькова, где-нибудь был? Он говорит: ну да, два раза в Люботине и раз в Чугуеве.
— Ну и?
— Да ничего, попустило. На седьмой день пришел ко мне, сел в кухне, помолчал и говорит: «Все-таки правильно коммунистов разогнали…»

1998-й.
Август. Слобожанщина
Сакура стара —
Невже справді зацвіла?
Спогад, ніби дим...

Телевизор бабушки Дуни сломался за несколько месяцев до того как разломилась страна. Постаревшая «Березка», качество изображения в которой регулировалось ударом кулака по крышке, а каналы переключались при помощи легкого движения плоскогубцев, превратилась в заурядную деталь интерьера. Такую же, как беленая печь, ветхозаветная кровать, исцарапанный шкаф, скрипучие стулья. И «заведенные» в потертые рамки черно-белые фото, на которых были запечатлены мужчины в военной форме разных образцов и старомодных костюмах; сосредоточенные женщины в платках и улыбающиеся девушки в легких платьях; разнополые карапузы, играющие с псами, которых по давней традиции всегда нарекали Буранами.
Она пережила две беспощадные войны, одну — ребенком, другую — матерью, сумев уберечь четверых детей от недоедания и бомбежек, чужих и своих. Она пережила два страшных голода, довоенный и послевоенный. Она пережила мужа, дочь, сына и внучку. По-моему, она никогда не носила белого и почти не надевала светлого. Однако добрый свет, неизменно исходивший от нее, решительно смягчал даже мрачные тона ее одежд.
«А шоб йому суда не було», — было самым страшным ругательством, слетавшим с ее уст и адресованным только тем, чья порочность выглядела очевидной и неисправимой. Она тонко чувствовала полутона человеческих отношений, в отличие от сабельно категоричного деда.
«Якого ще суда, бабуню?», — мне малолетнему почему-то представлялся народный заседатель в мешковатом пиджаке с казенным выражением лица и красной папкой в руках. «Суда Божого, дитино. Добрі потраплять до раю та житимуть вічно на небесах. Злі помучаться трохи та заспокояться в пеклі. А зовсім злі чекатимуть суда довго, така їм буде покара».
Жизнь скупилась для нее на яркие краски, аккуратно выкладывая мозаику судьбы черными и белыми фрагментами разного размера. Война — мир, будни — праздники, качающиеся колыбели — замершие кресты. Радость свадьбы кого-то из детей оборачивалась чьим-то отъездом из родного дома. Расставание всегда сулило возвращение — летом кто-то из многочисленной родни обязательно сидел в обвитой виноградом беседке, где в жаркие дни сладко пахло нагретыми ягодами. С наступлением темноты она аккуратно запирала ставни, с рассветом — распахивала, всегда улыбаясь своему отражению в старательно вымытых окнах.
Кончину черно-белой двухпрограммной ламповой подружки она пережила с легкостью, свойственной людям, привычным к тяготам. Все самое страшное в жизни она уже познала, а все самое главное могла узнать, выходя за калитку. «Михайло з Гуків кинув Галю, чули? От дурний…» «Васько, синок Галагана, ну, того, шо біля колодця живе, в інституті тепер вчиться, та умний хлопець, Богу дякувати…» «Онука Басарабихи народила, такий козарлюга вийшов! А сусід її, вчитель, форіє важко, та хтозна чим…»
Газеты она просматривала все реже, читать было все тяжелее, понимать прочитанное — еще тяжче. Увидев новые деньги, удивлялась недолго — столько разных купюр повидала на своем веку. Хлеб подорожал — ну, так она помнит времена, когда его нельзя было купить ни за какие деньги. Отчего-то изменился вкус столь любимого ею пломбира, ну, да, ей говорили, что с возрастом такое случается.
Все такой же грязно-непролазной была улица Гоголя в пору серых осенних дождей. Все так же ни на что не хватало ее пенсии, ну, а много ли ей надо — одной, да с огородом, садом, да с многочисленными близкими, никогда не приходящими в дом с пустыми руками?
Увидев цветной телевизор, подаренный ко дню рождения, она охнула. «Господи-Боже, це ж тепер і помирати жалко! Так краса!» Черный пульт упорно отказывался покоряться почерневшим рукам, привыкшим к лопате, граблям и сапке.
Парад в честь дня Независимости стал первой цветной картинкой, проникшей в ее обитель за долгие годы. Расцветая лицом, она глядела на марширующих бойцов и грохочущие танки. «Сергунька, — вдруг помолодевшим голосом спросила она, неохотно отрываясь от лицезрения яркой картинки, — а шо прапор вже не червоний?»
Белоснежным платком она ласково гладила дымные стекла очков в черной оправе.

1999-й. Зима. Косово
Как воет ветер!
Поймет меня лишь тот,
Кто в поле ночевал

— Откуда у тебя прозвище такое странное — «Кобзон»?
Улыбчивый, веснушчатый, кудрявый. Он больше смахивал на веселого, задиристого старшеклассника, чем на опытного боевого офицера.
— Бойцы окрестили, балаболы. Петь люблю. Привычка, еще с Афгана, я там срочную служил. Первые боевые, трясусь на броне, муторно. Я и начал мурлыкать какую-то ерунду, вроде отвлекло. Ну, так и пошло. Болит — пою, холодно — пою, на душе тошно — пою. А когда радостно, так вообще — во всю глотку. Дождю подпеваю, ветру. Никогда не пробовал? Зря. Рекомендую.
— А что поешь-то?
— Ну, у меня репертуар богатый! То «Крейсер «Аврора», то «Несе Галя воду». И еще вот это люблю…
Он картинно прижал ладонь к пропахшим солярой пятнистым доспехам, сдвинул брови и предпринял не слишком удачную попытку придать своему лицу серьезное выражение.
«До нових планет рушають космонавти в мріях-снах,
Щедрий урожай збирають хлібороби на ланах…»
Со свинцовых небес ему аккомпанировали ощерившиеся стволами вертолеты.

2000-й. Осень. Киев.
Чом так постaрів
Я цеї осені?
Птахи, хмари.
Мы сидели в полупустом кафе и отчего-то старались не глядеть друг на друга. Словно чувствовали себя невольными соучастниками недавно вскрывшегося преступления. Мы — это несколько журналистов, раздавленных только что услышанным. Словосочетанию «пленки Мельниченко» еще только предстояло стать политическим мемом. Словосочетанию «убийство Гонгадзе» еще только предстояло обрести рутинный, обезглавленный смысл.
Название кафешки стерло из памяти жерновами годов, но мне кажется, до сих пор вижу картину, висевшую над стойкой бара. Холодную, тревожную, испещренную черными кляксами парящих хищных птиц и серыми кляксами падающих безвольных облаков.
Какой-нибудь час спустя войду в кабинет, где будет пахнуть кожей и страхом. И вроде бы хорошо знакомый, но незнакомо растерянный политик примется старательно смотреть мимо меня. И станет говорить непривычно долго и необычно суетливо.
«Это же абсолютный бред! Даже если поверить в совершенную чушь и предположить, что Гию действительно заказали ментам, те просто устроили бы ДТП… И потом, ну кто он такой для Данилыча? Чем он ему был опасен? Ты сам-то в это веришь?»
А я и, правда, не знал, кому и во что верить. Устоявшиеся, и без того далекие от романтических, представления об ИХ мире, ИХ правилах, ИХ принципах рушились.
Выглядевшие величественными, казавшиеся надежными капитальные здания, складываясь, как от направленного взрыва, осыпались в разрытую таращанскую могилу. На их месте поселятся неказистые времянки, угрюмые бараки, уродливые МАФы, гламурные картонные домики.
Но тогда я об этом не знал и не думал. Я слушал и не слышал. И старательно выводил на лежащих передо мной распечатках «Украинской правды», вместе с привычными стрелами, крестиками и кубиками, уродливых птиц и бесформенные облака.

2001-й. 9 марта. Киев.
Лежу и молчу,
Двери запер на замок.
Приятный отдых.

Они играли в шахматы. Двое мужчин, полулежа на сырой скамье, молча передвигали фигуры. Сосредоточившись на маленькой доске, равнодушные к происходящему вокруг.
Шахматисты — частые гости столичного парка Шевченко в солнечную летнюю погоду. Но эти двое выглядели нелепо в этом месте в этот день. В горячий день стылого марта.
В парке и вокруг него гремели вэвэшные щиты, дождем сыпались камни, черными молниями мелькали милицейские дубинки, разгоняя облака разноцветных знамен. Охали стиснутые толпой женщины, истошно вопили раненые, свирепо рычали бойцы двух схлестнувшихся армий одной страны.
Шахматисты терли лбы и подбородки, обдумывали ходы, прикладывались к неуместному в стылую погоду ледяному пиву. Они и без того были вызывающе холодны к окружающей их жаре. Жаре первого в истории независимой силового противостояния власти и оппозиции. Она не проникала через мех мохнатых шапок и синтепон толстых курток. Они были безразличны к чужим разбитым лбам и свороченным подбородкам. Лишь иногда состязающиеся недовольно косились на пролетающие за парапетом камни, каски, тела. Как на докучливую помеху, отвлекающую от совмещения приятного с полезным.

Это была не их игра.
Как нелепую, неуместную и, наверное, опасную игру принимали происходящее многочисленные прохожие, жавшиеся к стенам, торопящиеся спрятаться за фасадами равнодушных зданий. Это была не их война.
Партия приближалась к миттельшпилю. «Кони» оппозиции стремительно понеслись на Банковую, окруженную рядами фигурок в черных и белых шлемах, призванных отвести угрозу королю.
Ход — и под натиском могучего «слона» в бронежилете падает хрупкая «пешка». Ответный ход — падает «офицер». Размен. Еще размен. Эндшпиль. Часы остановлены. На три года.
Я возвращался домой через разгромленный парк. Шахматисты все так же нависали над доской. Подошел, поймал недовольные взоры, окинул взглядом доску. Не силен в этой игре, но, по-моему, это называлось вечным шахом.

2002. Зима. Киев.
Белый волос упал.
Под моим изголовьем
Не смолкает сверчок.
Маленькая девочка играла на скрипке.

Без видимого напряжения тонкой и гибкой, похожей на лозинку руки она высекала чудные звуки. Вспыхивающие искрами, взмывающие звездами, парящие птицами, распускающиеся цветками. Ослепляющими снежинками они ложились на ее пухлые, искусанные губы, шевелившиеся в такт мелодии.
Скрипка смолкла. Тяжелый плод смычка притянул лозинку к земле. Пальчики-листики другой лозинки бережно отпустили нити струн и потянулись вверх. Словно пытались отчаянно схватить угасающие, опадающие, тускнеющие, стираемые побеждающей тишиной звуки. Звуки музыки, еще дрожавшей под сводами.
В подземном переходе стало совсем холодно.
— Халтуришь, девица. Чего это — крохи.., — проворчала подошедшая пышная дама, выгребая из яркой банки из-под печенья засаленные купюры и тусклые монеты.
— Мне надо отдохнуть, Тамара, — строго сказала девочка, аккуратно складывая инструмент в потертый пакет с рекламой брендовой одежды и бережно извлекая оттуда потертую книжицу. С грацией принцессы она присела на стоявший рядом ящик, отыскала нужную страницу, и, намотав на палец локон давно немытых белых волос, принялась читать.
С выцветшей обложки удивленно взирала на проходящих мимо равнодушных прохожих Алиса, заблудившаяся между страной чудес и зазеркальем.