Нос, скрипка и Белая грива

На модерации Отложенный

Я вышел с работы… Был сильный мороз…
Конечно, я спрятал «каквказский» свой нос…

      Справедливости ради, надо сказать, что он у меня совсем не орлиный, какой был у папиного однокурсника и друга Гиви Цулейскири, игравшего в их медицинском джаз-оркестре на скрипке (почему я и выбрал ее, когда пошел в музыкалку.)

     Ну хорошо, раз пошел разговор о скрипке, то уж дорасскажу про нее, а потом вернемся к моему носу.

 

 

     О первом джаз-оркестре в Тбилиси и моем в нем участии я уже как-то писал, поэтому сейчас просто скажу, что мне очень нравилось, как Гиви играл на скрипке (иногда они репетировали и у нас, т.е. у бабушки, беби, где я тогда жил).

     Он был очень высокий, с огромной копной кучерявых черных волос и с большим горбатым носом. Если бы я его не знал с первых дней моей жизни, не знал, что он — один из самых весёлых людей, которые к нам приходили (а как говорила беби: «У нас не дом, а проходной двор!»), то, наверное, я должен был с ужасом прятаться, завидев его худющую сутулую фигуру с крючковидным носом!
Но нет! Говорят, я, наоборот, бросался к нему, а он меня подхватывал, сажал к себе на плечи и я оказывался чуть ли не под высоченным потолком нашего старого дома, взирая оттуда на всех, и, чтобы не свалиться, цепляясь за его волосы, а вполне возможно, что и ухватившись за нос.

     В нашей семье, с папиной стороны, у всех был хороший музыкальный слух, и, говорят, что, папа, поняв, что у мамы слуха нет, сказал, что если бы он это узнал раньше, то не женился бы на ней! Бабушка, получившая домашнее и дореволюционное гимназическое образование, хорошо играла на фортепиано, а вот потом жизнь сложилась так, что, рано овдовев, она не смогла дать своим детям музыкальное образование, о чем жалела. Несмотря на это, и папа, и мой дядя очень хорошо играли на слух не только на пианино, но и на аккордеоне, а Павлик — на кларнете.

     Поэтому все были рады и, наконец, успокоились, когда обнаружили, что и у меня, в этом смысле, со слухом всё в порядке.

     Мама, несмотря на то, что обучение было платным, а с деньгами у нас (особенно, в тот период), было туго, очень хотела, чтобы я учился «по музыке» и повела меня на прослушивание в музыкальную школу. Да не в простую, а в десятилетку при консерватории, где секретаршей работала ее школьная подруга Элико, со слов которой (я абсолютно ничего не помню, как ни странно!) в семейных преданиях и сохранилась эта история.

     Председателем комиссии был сам мэтр — композитор Сулхан Цинцадзе. Оказывается, после того, как я отстучал, пропел и поотгадывал, все положенные и дополнительные ритмы, интервалы и ноты, он обратил внимание на меня и хотел зачислить к себе на фортепиано, но я сказал, что не хочу на пианино. Тогда меня спросили — на чем же я хочу играть и предложили указать инструмент на большой фотографии симфонического оркестра. Но я и без всяких фотографий сказал, что на скрипке.
     Тут в дело, как рассказывала Элико, вмешался другой профессор — известный композитор и музыкант, виолончелист Яшвили, и принялся заманивать меня в свой класс. Но, как видно, по мужской линии мне передался не только слух, но и упрямство, и я настоял на своем! (Кто знает, может, если бы не оно, я тоже стал бы таким же знаменитым виолончелистом, какими стали потом его девочки!)

     Естественно, меня зачислили, но так как ходить в десятилетку на Руставели, через весь город один я не мог, а водить меня было некому и некогда (папа уже работал по распределению в Туапсе, все остальные работали, а мама — еще и сразу в двух местах), то отдали меня в класс Берты Моисеевны Любимской в территориально близкую музыкалку. Туда надо было ходить на теоретические занятия и хор, что я терпеть не мог, а вот БМ жила совсем рядом с моей школой.     
       Когда я говорю «Берта Моисеевна», то фраза тут же продолжается: «и сестра её — Роза», потому что по отдельности я их видел только на экзаменах или прослушиваниях в музыкалке.Обе были незмужними, насколько я помню, и жили вместе в большой квартире одного из старых и красивейших домов на ул. Орджоникидзе — дом был с куполом, фигурами и орнаментом по фронтону, красивым мраморным подъездом, широкой изогнутой лестницей с подставками для свеч и с заоблачно высокими потолками.

     Я был такой маленький, что имевшаяся в школе самая маленькая скрипка была для меня большой. В продаже подходящих тоже не было. Но мама есть мама! И она где-то всё же раздобыла «восьмушку» - т.е. 1/8 от размера «полной» скрипки.

Естественно, после того как я научился держать ее в руках и извлекать более или менее чистые звуки, насколько я помню, первым музыкальным произведением, которое я научился играть, был «Сурок» Бетховена (Кажется, и у пианистов было то же самое!)
     А ноты я носил в большой коричневой картонной папке с веревочной ручкой. На ней был вытеснен рельеф П.Чайковского (были и с Бетховеном, Моцартом…) Папка была для меня тоже большая и, чтобы она не волочилась по земле, я ручки одевал на плечо. 

    Однажды весной, когда мы с мамой откуда-то шли вместе через Воронцовский мост, мы проходили мимо сада, где вокруг большого памятника Сталину шел митинг. Было очень много народа.

      Люди забирались на постамент и оттуда что-то говорили и толпа их поддерживала. Потом кто-то поставил туда девочку  и она прочла стих про Сталина. Все захлопали. Потом еще кто-то из детей выступил — опять все хлопали. Тогда мама крепко взяла меня за руку и решительно двинулась в памятнику.
     Не помню каким образом, но она пробилась и какой-то мужчина закинул меня вместе с моей «восьмушкой» на постамент.
     Сперва я прочитал стихотворение «Два сокола» («...Один сокол — Ленин, другой сокол — Сталин!...»), а потом сыграл что умел — «Сурок».
    Такого успеха у меня больше не было.
     Мама была довольна и гордилась мной.

     А вечером, когда мы все собрались у бабушки и она, в который уже раз, рассказывала вошедшим соседям о моем «концерте», мы услышали какие-то отдаленные приглушенные звуки, похожие на выстрелы, а потом по нашей площади пронеслись, длинно сигналя, машины... за ними появились бегущие люди...
     Это был рассстрел мирной демонстрации 9 марта 1956 года, которая в Москве была расценена как «антигосударственные волнения», для подавления чего в Тбилиси были введены войска.
     Погибло очень много людей
обоих полов, разного возраста.

Причем, родственникам погибших не была предоставлена возможность их оплакивания и захоронения. (Фото-инет датировано тем днем. И.Х.)

      Как бы то ни было, но жизнь продолжалась!
      Каким образом я умудрялся, практически не занимаясь, переходить из одного класса музшколы в другой, я и сейчас не пойму.
      Не понимала и Берта Моисеевна, которая, как вспоминала моя беби, выйдя после очередного экзамена и увидев ее, воскликнула: «Представляете, Дагмара Георгиевна, ему опять поставили пять!»
      Помню, любимой фразой этой святой учительницы по отношению ко мне была: «Если бы ты занимался хотя бы по 15 минут в день!»

     Такая же ситуация была и в Туапсе, где я попал в класс чудесного скрипача Валентина Ивановича Гердзюса,— такого же высокого, худого и сутулящегося, как Гиви (и так же много курящего!) Только В.И. был потоньше в кости, изящнее и, как настоящий прибалт, со светлыми прямыми волосами, которые падали ему на лоб и которые, не прерывая игры, он отбрасывал характерным движением головы, или неуловимым жестом руки со смычком.
    Однажды, уже поздно вечером, проходя мимо здания музыкалки, которая стояла через дорогу от нашей школы, я услышал как он играет «Интродукцию и рондо-каприччиозо» Сен-Санса. В том, что это играл именно он у меня сомнений не было (да простит меня вторая преподавательница по скрипке!) И сейчас, когда я слушаю это любимейшее моё скрипичное произведение, я вижу в глубине классной комнаты его сутулую фигуру, разметавшиеся волосы и, как мне кажется, закрытые глаза на бледном лице.
      К сожалению, вскоре он разошелся с женой и уехал, так что последний год я занимался, точнее — уже практически совсем не занимался, с той, другой учительницей, и лишь на «запасах прошлого» «выехал» на выпускном экзамене.

      В дальнейшем скрипка сыграла немалую роль в моей жизни, но об этом, целиноградском ее периоде, я уже писал.

 

      Итак, вернемся к, собственно, самой первой фразе этого повествования, к моему носу. Он у меня до 4-го класса был очень даже красивым, что достаточно подтвеждено детскими фотографиями.

     Мама тогда работала в кабинете массажа и физиотерапии госпиталя на ул. Калинина и я, после школьных занятий, шел к ней туда. На проходной меня все знали и пропускали. Разве что иногда спрашивали: «Как учёба?». Мама вспоминает, что когда я приоткрывал высоченную дверь и входил в кабинет, то свободной от портфеля рукой незаметно показывал столько пальцев, сколько пятёрок получил в тот день.
     Кабинет был большой, светлый… В нем стоял запах вечно кипящих стерилизаторов (где стерилизовался инструмент, шприцы, иглы, или разные прокладки для физиопроцедур) и горячего парафина (которым проводили тепловые процедуры и из которого я пытался лепить фигурки.)
     Часть кабинета была перегорожена простынями на «кабинки» с лежаками, где проводились процедуры, а часть была свободна для занятий лечебной физкультурой — был постелен большой черной кожи мат, в углу были сложены тяжеленные разной величины «медицинболы»— мячи с песком, палки, резиновые ленты, гантели и пр. необходимые предметы.
      Обычно, мама меня чем-нибудь подкармливала в это время — или хлебом с сыром, или сосиской, если была такая. А потом, до окончания ее работы, я делал уроки, или игрался чем придется.

     Заведующая кабинетом, Маримихайловна (жена известного ученого-кавказоведа Николая Марра), была женщиной очень доброй, интеллигентной и сквозь пальцы смотрела на «нарушение внутригоспитальной дисциплины».
     Оказывается, однажды в кабинет вошел Начальник госпиталя, Иван Сомхишвили, и, увидев меня, спросил : «Кто это?» — «О, батоно Вано! — ответила Маримихайловна — Вы знаете, какой это мальчик? Он сегодня принес со школы три пятерки!»— «Так что же вы!— сказал начальник — Такой хороший ребенок, а вы его сухим бутербродом кормите!» И отдал распоряжение столовой выдавать мне ежедневно обед. И со следующего дня, ко времени моего прихода к маме, из столовой приносили в трех судках (они помещались одна на другую) обед, как и пациентам.

     Да, так вот, играясь как-то в мяч, я неудачно его бросил и он застрял между перекладинами «шведской стенки», которая занимала почти половину длинной стены кабинета. Разумеется, я полез вытаскивать мяч, но сандалия соскользнула с деревянной перекладины, я, естественно, не удержался на одной руке и упал, да так, что сломал нос.
    Хорошо, что это было в госпитале, где меня сразу отнесли в хирургию и затолкали в нос трубки для фиксации костей. (Трубки и эти ощущения я помню до сих пор!) А так как у меня тогда прорезались клыки, а молочные еще и не думали выпадать, то сердобольные врачи заодно удалили и молочные зубы, дабы дать правильное направление новым, уже намеревавшимся расти вперед.
      В общем, этот день хоть смутно, но помню — из носа торчат трубки, а во рту две дыры!
     Но больше всего я почему-то переживал из-за того, что пропускал контрольную по арифметике! Это ж надо!

    Помню, один или два раза в неделю в фойе госпиталя вывешивали экран из простыней и показывали кино. Естественно, собирались все «ходячие» и даже выкатывали некоторых «лежачих» больных. Как-то раз нам показали фильм «Свадьба с приданным». Помню какой хохот стоял в «зале», а песни «Из-за вас, моя черешня...» и «На крылечке вдвоем...» распевали все еще долго после того дня.

      Особенно мне запомнился короткий фильм «Белая грива»—про дикую лошадь, которую никто не мог приручить и которая никого к себе не подпускала, кроме мальчика-рыбака Фолько.

    «Свадьбу...» после того просмотра в госпитале, я видел еще пару раз, а этот французский фильм 1953 года — так и не удалось. И только через полвека с хвостиком, когда у меня возникла такая возможность, я скачал фильм из интернета и посмотрел еще раз.
     И вот на старости лет меня осенило: те последние кадры, когда Фолько и Белогривый, прижатые преследующими их пастухами к берегу моря, бросаются в волны и плывут вглубь моря, к солнцу; те кадры, которым я по-детски радовался, будучи уверенным, что мои друзья спаслись, уплывая от врагов к свободе, оказывается, совсем о другом,— о том, что плывут они туда, где будут свободны, но откуда нет возврата…

О .С. И что мне пришло в голову уже сейчас, когда я всё это написал — ведь никто (!) не сказал мне: «Чему ты, дурашка, радуешься? Не понимаешь, что...»
14.04.2017 г.