Тест на подлость

На модерации Отложенный

 

4 декабря сайт «Грани» http://grani.ru/users/ivankovalev/entries/193639/ опубликовал воспоминания правозащитника Ивана Ковалева, посвященные 25-й годовщине смерти Анатолия Марченко. Он погиб 8 декабря 1986 г. в Чистопольской тюрьме после полугода голодовки, которую он держал с требованием освобождения политзаключенных. В воспоминаниях Ковалева есть крохотная главка, озаглавленная «Выбор». Вот она вся, целиком:

«Шел ноябрь 85-го. Еще не перестройка, кажется, но уже ускорение. Мне оставалось 9 месяцев до конца срока, я жил вполне комфортно в своем ПКТ (внутрилагерная тюрьма, Помещение Лагерного Типа - Прим. Э.Ш.-П.). Тане (Т. Осипова – жена Ивана Ковалева. Прим. Э.Ш.-П.) добавили 2 года к пяти уже отсиженным, и она замерзала в ШИЗО (Штрафной Изолятор - Прим. Э.Ш.-П.) уголовного лагеря. Я мог выбирать, оставить себе безукоризненность репутации или отдать это – последнее, что у меня было, – в обмен на хрупкую надежду ей помочь. Я выбрал.

Таня вышла на ссылку на 238 дней раньше».

Несмотря на все ужасы, описанные Ковалевым скупо, без излишнего нагнетания и даже с юмором, эти несколько строк потрясли меня больше всего.

Для меня в них отразилась вся суть советской власти – преступной, подлой и построенной на способности вынудить на подлость каждого человека, даже чистого и порядочного, уверенного, что он скорее умрет, но на подлость не пойдет. Однако когда человек ставится перед таким выбором, умереть оказывается значительно легче, чем позволить умереть другому, любимому и близкому, человеку.

Именно это – тестирование каждого на способность к подлости – и превратило моего покойного мужа Авраама Шифрина в антисоветчика, в кровного врага советской власти, когда ему было неполных 14 лет.

Вот отрывок из моего предисловия ко второму изданию его лагерных воспоминаний «Четвертое измерение», впервые выпущенных в свет издательством «Посев» в 1973 г.:

«Ему было 14 лет, когда в 1937 году был арестован по доносу соседа его отец, Исаак Шифрин, инженер-строитель, добросовестно служивший советской власти и строивший промышленные предприятия по всей стране. Как стало известно много позже, его отправили на Колыму. Мать пытались вербовать в сексоты, предлагая в обмен на стукачество "более легкое наказание" для мужа. Вернувшись домой после очередного вызова в КГБ, она рассказала Аврааму и его сестре Рахели, что ей предлагают. Вместе они решили, что на подлость – даже ради отца – идти нельзя. Эта попытка растления пробудила естественное чувство справедливости, навсегда превратив Авраама в непримиримого врага преступной и безнравственной власти. Став убежденным антисоветчиком, он поклялся себе отомстить советской власти за отца. Тогда неравенство сил еще не осознавалось мальчишкой как непреодолимое препятствие – впоследствии, уже на вполне осознанном уровне, взрослый Авраам строил свою жизнь на основе принципа: сделай все, что в твоих силах, остальное – в руках Всевышнего».

Много лет спустя, в другую эпоху, еще не зная Авраама (он был на 24 года старше меня, и встретились мы уже в Израиле), я пришла к осознанию необходимости борьбы с этой властью. У меня не было такого горького опыта, как у Авраама и миллионов других советских людей. О расстрелянном в 37-м дедушке – «шпионе Джойнта», я узнала уже взрослой. Мое прозрение пришло ко мне не на основе анализа накопленных книжных знаний или практического опыта, а просто по наитию свыше. В 17 лет я, комсорг класса, автор стихов во славу КПСС, по забавному совпадению получившая в тот же период грамоту Горкома комсомола за активную общественную работу, сделала в своем дневнике сакраментальную запись: «Ошибка была в теории Маркса. Перестраивать тут нечего – надо свергать».

Шел 1965-й год. Прошло менее полугода после смещения Хрущева. Я лежала в гипсе с туберкулезом позвоночника. Подвешенная к подбородку килограммовая гиря – это называлось «вытяжением» - располагала к размышлениям о сути бытия и, очевидно, способствовала ускоренному интеллектуальному созреванию. Так или иначе, встав на ноги после болезни год спустя, я принялась «свергать». Это означало «нести слово правды в народ» в виде распространения самиздата, выход на который еще предстояло найти.

Но вначале было «дело Даниэля и Синявского», которое раскололо мой 11-й класс Новосибирской 10-й школы на две неравные части: с одной стороны я, с другой - все остальные. После публикации в «Комсомольской правде» и других газетах в классе было устроено обсуждение «предателей». На этом собрании я выступила с заявлением, что не вижу ничего предосудительного в публикации писателем книг заграницей. Книг «преступников» я, как и все остальные, еще не читала, речь шла лишь о факте публикации на Западе, который сам по себе никак не может квалифицироваться как преступление. С моей точки зрения, это была иллюстрация несвободы для мыслящих людей в обществе, и я резко встала на сторону судимых писателей. До сих пор жалею, что семья Даниэля жила в Новосибирске, а я об этом не знала. Если бы знала – нашла бы их и напросилась в друзья. Так или иначе, обсуждение в классе – без учителей! - завершилось решением подвергнуть меня бойкоту. Наверное, было бы принято и решение о снятии меня с должности комсорга, если бы я не сложила с себя эти обязанности в самом начале учебного года, едва вернувшись в школу. Больнее всего меня ударило то, что к бойкоту присоединилась и моя единственная близкая подруга в классе, Таня В., девочка умная и, как мне казалось, свободолюбивая. Чувствуя себя неловко передо мной, она как-то подождала меня в скверике у консерватории, через который мы все проходили, и стала объяснять мне, что я поступила очень глупо, выступив открыто со своим мнением. «Кто тебя тянул за язык?! – искренне недоумевала она. – Ты что, промолчать не могла?».

Это был первый урок сознательного выбора подлости во имя собственного благополучия, даже не безопасности. Он очень помог мне в моем становлении.

Поскольку меня обуревали идеи, так или иначе связанные с необходимостью и возможными методами «свержения», со своими многочисленным друзьями я больше ни о чем не могла разговаривать. По преимуществу, это были не разговоры, а мои монологи - мои изумленные друзья, по больше части, молча слушали. В своем увлечении я как-то не замечала, что многие из них все реже находили время для наших встреч. Уже много лет спустя я оценила их порядочность: никто из них на меня не донес. Еще более изумительно, что не донес и никто из мальчиков, которые начинали за мной ухаживать, но подозрительно быстро исчезали из поля зрения: всем им я тоже излагала свои идеи, рассматривая их как потенциальных «сообщников».

Однако некоторые из моих друзей, постепенно, не сразу, проникались идеями «свержения». Потихоньку они начинали читать литературу, которую я перепечатывала на папиной пишущей машинке. До этого на той же машинке печатались все семейные диссертации, а я еще на ней же и подрабатывала, перепечатывая чужие дипломы. Полная неосведомленность относительно возможностей КГБ в установлении «почерка» любой машинки охраняла меня от осознания опасности. Некоторые друзья не только читали сами, но и, с моего одобрения, давали читать другим.

Миную следующие пять бурных лет, в течение которых Господь явно меня хранил, и перескакиваю сразу к тому событию, которое напомнил мне процитированный отрывок из воспоминаний Ивана Ковалева. 7 сентября 1972 г. состоялось мое знакомство с КГБ. К тому времени я уже пришла к пониманию того, что нечего евреям снова лезть со своими идеями перестраивать российскую жизнь, а нужно ехать в Израиль, где наш народ строит свое, еврейское государство. Успела даже подать заявление в ОВИР на выезд в Израиль. И тут меня «пригласили» на допрос в КГБ. Да не просто пригласили – за мной приехали на черной «Волге»!

Это происходило в Киеве, где я в то свое последнее советское лето находилась по семейным обстоятельствам. Там, вместе с сестрой Викой, мы и занимались той деятельностью, которая квалифицировалась как «сионистская». Накануне все киевские евреи собрались возле памятника в Бабьем Яру: в этом единственном «еврейском» месте мы хотели возложить цветы в память об израильских спортсменах, которые были расстреляны 5 сентября арабскими террористами в Олимпийской деревне в Мюнхене.

Мне предстояло после этой акции перевести на английский и передать по телефону подписанное всеми киевскими еврейскими активистами требование к Олимпийскому комитету спустить флаг Олимпиады. Всех участников акции похватали на подходе к памятнику и затолкали в милицейские машины. Нас с Викой ребята, еще из окна троллейбуса увидев, что происходит, отправили домой – передавать на Запад письмо и имена арестованных.

На следующее утро приехали и за нами. После обыска и изъятия папки с многочисленными коллективными письмами на Запад, начинавшимися, по большей части, словами «Мы, евреи Советского Союза…», которые я переводила на английский и передавала заграницу, нас с Викой «с почетом» доставили в киевское КГБ на улице Короленко. Там нас развели по разным кабинетам, и встретились мы только вечером. Когда завершился допрос в связи с моей «сионистской» деятельностью, к которому я была внутренне готова, вдруг выяснилось, что предстоит еще и вторая половина допроса. Следователь Боровик, дородный и вальяжный, сообщил мне, что допрос проводится по просьбе новосибирского КГБ, в котором я прохожу, ни больше - ни меньше, по всесоюзному делу о распространении «Хроники текущих событий». Быстро сообразив, что пахнет сроком, и немалым, я собралась и заняла бойцовскую позицию, припомнив советы из брошюры Владимира Альбрехта «Как вести себя на допросе». После первых же вопросов-ответов следователь заглянул в папку и удивленно сказал: «Вы же по образованию филолог, а разговариваете, как юрист». На это я только пожала плечами.

Далее Боровик сообщил мне, что, по имеющимся показаниям, в Новосибирске я занималась распространением антисоветской литературы. Я ответила, что таких показаний быть не может, потому что я этим не занималась: «Вам же известно, что я занимаюсь сионистской деятельностью и добиваюсь выезда в Израиль».

Мне очень хотелось узнать, кто же из моих друзей «раскололся». «Знаете ли вы Юлию и Александра К.?», - спросил Боровик. «Конечно, знаю, - ответила я. – Это моя бывшая одноклассница и ее муж».

Не помню Юлю в ситуации с обсуждением Даниэля и Синявского, очевидно, она молчала. Контакт «на антисоветской почве» возник много позже, когда мы вместе учились на инязе Новосибирского Пединститута, куда пошли почти все девочки из моего английского спецкласса. Там в декабре 1970 г. я совершила еще одно безумство, начав собирать подписи под петицией в Верховный Совет в защиту судимых в Ленинграде «самолетчиков». Юля подошла ко мне сама. Петицию подписать она побоялась, но попросила дать что-нибудь почитать. Отмечу, кстати, что подписи свои дали всего две девочки, но не донес никто! Уже позднее я оценила этот факт как проявление невероятно высокого для советского общества уровня порядочности на нашем факультете.

Юля и Саша поженились еще до окончания института, и ко времени нашей последней встречи у них уже был маленький ребенок. Были они, кажется, оба сиротами, во всяком случае, никаких дедушек-бабушек вблизи не было. Уже начитавшись самиздатской литературы, они хорошо понимали, что ждет их ребенка, если они попадутся. К моменту моего отъезда в Киев они уже знали, что я (и вся моя семья – родители и сестра) подали заявление на выезд в Израиль. Но, не будучи евреями, они не понимали, что получить разрешение не так-то просто, и это может затянуться надолго. На случай, если они попадутся с самиздатом, перед отъездом в Киев я дала Юле и Саше имя, на которое можно было указывать, не опасаясь кого-то завалить: Фира и Вольт Ломовские. От них я в самом деле получала привозимую из Москвы литературу, и как раз перед этим они уехали в Израиль, не оставив никаких членов семьи. Это звучало бы вполне правдоподобно, так как в КГБ о правозащитной деятельности Ломовских было известно.

Однако, как потом выяснилось, мои ребята, попавшись с самиздатом, сильно испугались и забыли названную мною фамилию. Между тем, от них требовали сказать, от кого они получали «антисоветчину». Им угрожали тем, что оба они сядут на длительные сроки, ребенка заберут в детдом, и больше они его никогда не увидят. И они назвали меня.

Это был тот самый советский тест на способность к подлости, в котором перед человеком подвешивают на ниточке судьбу и жизнь самого дорогого и близкого человека.

Осуждать их я не могла тогда и не могу сейчас, как не могу осуждать и Ивана Ковалева, понятия не имея, на какой компромисс он пошел с властями ради спасения жены от вполне реальной гибели.

Мне повезло тогда: Боровик был совершенно равнодушен к моему делу. Это было «не его» дело, а тратить умственную энергию на помощь новосибирским коллегам он, видимо, не хотел. И поэтому он полностью удовлетворился моим ответом, что я не знаю, по какой причине К. назвали меня. Я высказала (вполне искреннее и, как оказалось, верное) предположение, что им, видимо, нужно было кого-то назвать, а они знали, что я подала на выезд в Израиль, и, наверное, думали, что я уже уехала. Заявив, что показания третьей стороны не являются доказательством, я нахально добавила, что если завтра я по каким-то мне одной известным соображениям дам показания, что он, следователь, убил свою соседку, это же не будет основанием для его преследования… Почему-то Боровику эта мысль очень не понравилась, он никак на нее не отреагировал и быстро закончил допрос.

К вечеру мне и Вике, которую допрашивали целый день только на тему нашей сионистской активности, дали предписание немедленно покинуть Киев и не появляться там под угрозой годичного срока заключения за нарушение паспортного режима.

Еще через два очень бурных месяца, заполненных вполне детективного характера историями, которые прямого отношения к моей нынешней теме не имеют, я получила разрешение на выезд отдельно от семьи, заключив фиктивный брак с киевлянином Марком Ямпольским.

***

О другом связанном со мной эпизоде, в котором испытание на способность к подлости сыграло центральную роль, я узнала уже несколько лет спустя, когда в американских русскоязычных газетах появились публикации о трагедии моей семьи, погибшей в Новосибирске после 8 лет «отказа». По этим публикациям меня разыскала моя старая подруга, Фаина З., которая заканчивала Новосибирскую консерваторию в тот самый год, когда я преподавала там английский. Фаина выехала из СССР на несколько лет позже меня и знала, что происходило в консерватории после моего отъезда. Благодаря этому, я узнала историю, которая вызвала во мне чувство гордости за своих бывших студентов, но чуть не привела к ссоре с подругой.

Дело в том, что, решив в 17 лет «свергать советскую власть», я отказалась от мысли стать врачом, первой из трех поколений нарушив семейную традицию. Вместо этого я стала искать профессию, которую можно было бы использовать для достижения поставленной цели. И придумала: стану театральным режиссером и буду со сцены нести в народ крамольные мысли. Вернувшись в вертикальное положение после лежания в гипсе, я начала заниматься в юношеской театральной студии при ТЮЗе и в кружке художественного чтения у Вадима Решетникова, ведущего, в те годы, драматического актера в Новосибирске. Завоевав первую премию на областном конкурсе чтецов и став помощником режиссера в студии, я чувствовала себя уже «на коне». Однако после прослушивания перед выездной комиссией ленинградского БДТ выяснилось, что для поступления на режиссерский нужен либо опыт работы в театре, либо другой гуманитарный диплом, без этого даже документы не примут. От первоначальной идеи набирать театральный опыт посредством работы осветителем я все же отказалась и уехала в Томский университет, где поступила на исторический факультет. Томск прельстил меня тем, что там на исторический факультет набирали «экспериментальную» английскую группу, выпускникам которой обещали двойной диплом – история и английский. Но главное, при университете уже много лет работал Народный театр, который был, хоть и на периферийном, но все же почти профессиональном уровне, и вел его профессиональный режиссер.

В течение первого года я день и ночь училась и играла в театре, причем роли мне достались такие, о которых любая драматическая актриса может промечтать полжизни. Однако в конце года все неожиданно рухнуло: оказалось, что целью «эксперимента», которую как-то не учло руководство университета, была подготовка сотрудников для советских дипломатических миссий. Шел 1967 год, и весенняя сессия совпала по времени с Шестидневной войной в Израиле. Тут и обратили внимание на то, что чуть ли не 90% студентов в группе – евреи. «Сверху» был спущен приказ группу разогнать, и все мы дружно заваливали подряд все зачеты и экзамены. У меня к тому времени началось обострение туберкулеза (сказалась немыслимая нагрузка и полуголодное студенческое существование), и заниматься я могла уже только лежа на спине. Приехала из Новосибирска мама, разобралась, что к чему, и стала оформлять мне академический отпуск по болезни. Руководству университета это оказалось очень на руку – все-таки не все отчислены «за неуспеваемость», кто-то и по болезни. Проболев год, я перевелась на второй курс иняза в Новосибирском пединституте и закончила его в 1971 г., получив, в связи с болезнью, свободный диплом.

Свобода эта имела оборотную сторону в виде безработицы: «инвалидов пятого пункта» на работу не брали даже туда, где в них была необходимость. Уже 31 августа, накануне начала учебного года, мне позвонили друзья-музыканты и сказали бежать срочно в консерваторию: заболел и лег на операцию завкафедрой английского языка, и заполнить его часы в расписании некем. Меня взяли почасовиком-внештатником. Год спустя это дало мне возможность уехать, минуя обязательное профсоюзное собрание по месту работы для выдачи характеристики в ОВИР для выезда заграницу.

Начав работать в консерватории, я организовала там любительский театр. (Хотя чувство долга перед своим народом, диктовавшее выезд в Израиль, быстро зрело во мне, я все еще разрывалась между ним и чувством долга перед Россией, требовавшим свергать советскую власть). В моем театре играли как студенты (многие из них третьекурсники, на пару лет старше меня), так и молодые преподаватели. Все мы получали массу удовольствия от репетиций, и конечно, наши вольные разговоры выходили далеко за рамки отработки английского произношения. А ставили мы «Пигмалиона» Бернарда Шоу – в английском оригинале! Очевидно, моя наглость привлекла внимание: в конце учебного года на премьеру собрались преподаватели английского из всех ВУЗов города. Отыграли премьеру, получили комплименты (один запомнился: «Как вам удалось их так выдрессировать? Ведь по-английски говорят!»). Перед традиционным банкетом я объявила, что разбор спектакля будет на следующий день на трезвую голову. Во время банкета развязались языки, и мои ребята удивили меня признанием, что весь год ужасно меня боялись и готовились к моим занятиям даже за счет специальности.

На следующий день, разобрав спектакль, я сказала своим «артистам», что хочу кое-что им рассказать, чтобы потом они не узнали об этом в искаженном виде у меня за спиной. И рассказала им о том, что уезжаю в Израиль, объяснив, почему я это делаю. Так случилось, что среди всей группы была всего одна еврейская девочка, да и та наполовину. Но именно она единственная плакала и, всхлипывая, повторяла: «Но разве Советский Союз не самая счастливая страна на свете?»

На следующий день я улетела в Киев, где умирала от рака моя любимая бабушка. События последовавших четырех месяцев были столь бурными, что мне было не до воспоминаний о консерватории.

И вот, году уже в 1980, я встречаюсь со своей подругой, которая после первых же радостных фраз говорит мне: «Что ты натворила там в консерватории?»

«А что такое?» - отвечаю, ничего не понимая.

«Ты же своим ребятам жизнь испортила. Всю карьеру сломала».

Из рассказа Фаины узнаю, что вскоре после моего отъезда (очевидно, когда начали раскручивать «дело о Хронике») всех моих «артистов» начали таскать в КГБ на допросы по одной теме: о чем я с ними разговаривала под прикрытием театральных репетиций. От них требовали дать показания, что я пользовалась театром как ширмой для проведения антисоветской агитации. Угрожали им лишением поездки в Чехословакию для участия в музыкальном фестивале «Пражская весна». Ни один человек не согласился дать на меня показания. Ни один! Поездки их, конечно, лишили. Надо думать, что были отрицательные последствия и позднее - порядочность не прощается, и клеймо неблагонадежности остается надолго.

Мы жестоко поспорили тогда с Фаиной: она считала, что не следовало вынуждать ребят на такую жертву. С моей же точки зрения, никто их на это не вынуждал, кроме собственного нравственного чувства. Это был для них первый в жизни серьезный экзамен на нравственность, и они его выдержали! Не сомневаюсь в том, что каждый из них испытывал гордость от сознания, что выдержал, что не должен всю последующую жизнь считать себя подлецом.

Даже если на одном из дальнейших жизненных этапов кто-то из них не выдержал и сорвался, этот ПОСТУПОК навсегда остался для него в жизни точкой высшего духовного и нравственного взлета, благодаря которому он может считать себя человеком. Ведь, в конечном счете, мы приходим в эту жизнь для того, чтобы учиться быть людьми, а не для того, чтобы делать карьеру. Вся наша жизнь состоит из нравственных тестов, выдерживая которые, мы духовно растем. Считаю для себя большой честью, что послужила для моих студентов тестом, который они с блеском выдержали.

***

И еще одна история о моих «театральных похождениях», связанная с темой этого очерка. Правда, здесь главный персонаж перед дилеммой «подлость-нравственность» не стоял, а честно и даже эмоционально высказывал свое мнение. Мне же его честность помогла сделать мой выбор, сэкономив много потерянных лет жизни и избавив от многих тяжелых разочарований.

История произошла в тот год, когда я болела, вылетев из Томского университета. Времени свободного у меня было хоть отбавляй: в результате нервного переутомления не только учиться, но и просто книги читать я почти не могла. На летние месяцы я приехала в Киев, к бабушке и дедушке. В этот дом с зеленым палисадником на Большой Житомирской 17, где я родилась, всю жизнь возвращалась я, как домой, из наших вечно временных квартир, которые давали моему военному папе. В этом доме до войны еще успела пожить моя мама. Здесь все соседи были коллегами мамы с папой и бабушки с дедушкой, врачами. За редкими исключениями. Одним из таких исключений была актриса Галина Межакова, мамина школьная подруга, которая жила в квартире над нами. Она работала в Русском драматическом театре, где была одной из ведущих. А художественным руководителем театра был знаменитый Сергей Бондарчук. И вот у этой знаменитости, узнав о моих театральных планах и о том, что у меня есть в репертуаре, Галя предложила устроить мне прослушивание. Я была, естественно, на седьмом небе, понимая, что рекомендация Бондарчука в любом театральном ВУЗе может оказаться решающим фактором.

В назначенный день я явилась по назначенному адресу. Не помню, было ли это здание театра или что-то другое. Мэтр сидел, развалясь в отодвинутом от стола кресле, в почти пустой большой комнате. Процедив что-то невнятное в ответ на мое приветствие, он бросил: «Ну, что там у вас есть?»

- «Жена-еврейка» из брехтовского «Страх и отчаяние в Третьей империи», замирая от ужаса, назвала я свою коронную роль. Свою болезненную стеснительность я сбрасывала, лишь входя в роль на сцене. Но здесь не было ни сцены, ни публики. На меня смотрели с нескрываемой неприязнью два глаза цвета колючей проволоки.

- Ну, давайте…

Он не перебивал меня и дал довести до конца 15-минутный монолог. Помолчал, рассматривая меня по-прежнему неприязненно.

Потом вдруг резко спросил: «Девушка, а вы в зеркало смотрели?»

«Смотрела», пробормотала я, помертвев и не сомневаясь, что за этим вопросом скрывается констатация моего уродства.

«Ну! И что же вы собираетесь с ВАШЕЙ внешностью делать в НАШЕМ РУССКОМ театре?» Ударным было каждое слово.

«У НАС героини блондинки с голубыми глазами, а у вас амплуа героини, а внешность харáктерная!»

«Что же вы собираетесь делать в НАШЕМ театре?!»

Кажется, я еще по инерции пробормотала, что я не на актерский, а на режиссерский, но ответа на эту реплику не помню. Главное было уже сказано.

Я благодарна этому антисемиту не меньше, чем тем пьяным забулдыгам на улицах Томска, что в июне 1967 года поздравляли меня с победой евреев в Шестидневной войне. Именно евреев, а не израильтян! Так они это видели. Вместе с Бондарчуком они помогли мне определить, к какому народу я принадлежу. Это был мой тест.

Элеонора Полтинникова-Шифрин