Моя мать - ВОЕНВРАЧ

На модерации Отложенный

ГОЛОС НАРОДА

 

19:00 20 апреля  22

МОЯ МАТЬ – ВОЕНВРАЧ. С планеты СССР

Передо мной деревянная шкатулка. Сделана она с немецкой аккуратностью. На внутренней стороне крышки выжжена надпись:
«Wir werden Ihrer immer in Dankbarkeit und Verehrung gedenken
S Dostal G Hois. Wilna. Im Feber 46».

Вот перевод этой надписи: «Мы всегда будем помнить Вас с благодарностью и благоговением. С. Досталь Г. Хойс. Вильно. В феврале 46-го».

МАТЬ окончила III Московский медицинский институт в 1938 году. Как и большинство тогдашней молодежи, она была полна энтузиазма и готова работать там, куда ее направят. При распределении ей выпал небольшой поселок Муборак, где-то на границе Узбекистана и Туркмении. Тут к ней приступили с советами люди постарше и настроенные более прозаически. Особенно усердно отговаривал ее ехать туда друг их семьи медик, профессор Л.Ф. Лимчер. «Я узнавал о тех местах – пески, безводье, жара под 40°, одиночество среди дикого населения, которое и по-русски-то не понимает. Если ты хочешь сойти с ума через полгода или вовсе помереть с тоски и от малярии, тогда поезжай!» В качестве альтернативы он выдвигал армию. «Вот где ты нужнее всего! – говорил он. – Армия растет как на дрожжах, военных врачей мало, а уж что касается трудностей, самопожертвования, будь уверена, их на твою долю хватит!» 
Ей и самой нравился этот вариант, тем более что родилась она и выросла, можно сказать, в военном лагере, и вынянчил ее денщик отца, царского офицера. С детства она привыкла относиться к русскому солдату с уважением и симпатией, а теперь, в предвоенные 30-е годы, авторитет армии был высок как никогда. Мать в сентябре 1939 года отправилась в военкомат, и вот она офицер, военврач 3 ранга на должности ординатора П.П.Г.201 113 с/д. После Польского похода, в декабре того же, 1939 года, она была откомандирована в 23 ДЭП в качестве нач. санчасти 3 ДКР, с 23 ДЭП участвовала в Финской кампании и совершила поход в Литву в 1940 году.
Пришлось ей на первых порах нелегко. Тогда женщины-офицеры были в новинку. Сослуживцам мужчинам, в большинстве бывшим крестьянам, в голову не помещалось: баба, и вдруг командует! Что она понимать может? Иной в ответ на приказ просто отмахивался от нее, а то и норовил ущипнуть за щечку. Командование сурово пресекало подобные настроения – от арестов до разжалования в рядовые. Главное, что утвердило авторитет, конечно, собственная ее квалификация, мать уже имела опыт, т.к. еще до вуза успела поработать в различных медучреждениях. Убеждаясь в разумности ее распоряжений, люди привыкли им подчиняться. 
Ответственность на ней лежала огромная, и работать приходилось с утра до ночи. Мать рассказывала, что никогда не была уверена, не окажется ли завтра под судом. Она была обязана проследить за тем, чтобы состав полка был здоров, чтобы все были одеты, обуты, вовремя накормлены, и все это строго по санитарным нормам. Так, например, хлеб полагалось выдавать только вчерашний, свежий считался вредным для желудка. Постоянно случались ЧП. Иногда они были следствием вредительства. Однажды в мешках с мукой, к счастью, вовремя обнаружили толченое стекло. Чаще виновато было обыкновенное головотяпство. Раз среди прочих припасов на склад доставили спички россыпью в мешках. Какая-то умная голова в эти же мешки положила и серные пластиночки, о которые чиркают. Естественно, случился пожар. Непосредственно ее этот случай, конечно, не касался, но в полку неприятности были большие. 
И так все время: инфекции, травматизм, простудные заболевания, забот полон рот. Зато ее социальный статус резко повысился. Шутка ли! Офицер Красной Армии! У нее уже ряд лет шла тяжба с соседом (они жили в подмосковном частном доме с общим участком). Сосед, не тем будь помянут, изрядный махинатор, в прошлом коммивояжер, знал все ходы и выходы, имел множество знакомств, и наивной студентке трудно было ему противостоять. Теперь же стоило ей явиться в суд, судья и разговаривать не стал с ее противником. Да кто он такой! Бывший нэпман хочет облапошить красного командира! На этот раз решение было в ее пользу. 
Да, тогда уважали армию. Девушки мечтали о летчиках и танкистах, подростки с нетерпением ждали призыва. При этом, насколько я понимаю, дедовщины практически не было. Уж кому-кому, а полковому врачу должно было быть о ней известно, но мать никогда ни о чем подобном не вспоминала. Вот тоже разговаривал я как-то со старым оружейником, проходившим армейскую службу в середине 30-х годов. Он рассказал о страшном скандале, ЧП, случившемся в их полку. Был у них ротный – душа человек, все его любили. Однажды на маневрах надо было вброд перейти речонку. Бойцы шутя говорят ему: «Что тебе сапоги мочить? Мы тебя так перетащим!» Не успел он опомниться, они его подняли и на руках перенесли через речку. Дошло до командования. Что тут было! Как! В Красной Армии старорежимные замашки! Верхом на людях ездить! Как смел этот барчук унизить достоинство красных бойцов! Ротного под арест, собирались разжаловать. Бойцы волосы на себе рвали: сами подвели под монастырь своего любимца! Пошли делегации и в штаб полка, и в штаб дивизии, и даже к командарму. Доказывали, что не было никакого барства, что это сами солдаты, в шутку. Еле убедили. Наконец вернули им ротного. Это ведь что-то говорит об атмосфере, царившей тогда в армии.
По штату ей полагалась верховая лошадь. Мать сперва очень обрадовалась этому обстоятельству. Она обожала лошадей. Ведь когда-то, в детстве, она чуть не каждый день каталась верхом на лошадях и любила целовать их в мохнатые ноздри. (Ее отцу, командиру полка, тоже в свое время полагалась верховая, да еще и выезд.) Однако лошадка ей попалась своеобразная. Коренастая маленькая монголка по кличке Топча (по-монгольски Капля), она почему-то с первой встречи невзлюбила новую хозяйку и ни за что не желала подчиняться. Собрав весь свой опыт, мать все же заставила ее слушаться повода. Лошадка покорно бежала по дороге, но вдруг на всем скаку остановилась и подогнула колени. Мать полетела через ее голову. О, позор! Да и ушиблась больно. Раз за разом коварная Топча повторяла этот трюк, при этом норовя остановиться перед каким-нибудь камнем или бревном, чтобы больнее было, так что, сидя в седле, все время приходилось быть начеку. Удовольствие маленькое. А вот к ее ординарцу, казаху Уразбаеву, Топча питала симпатию. Парень попал в армию из аула, по-русски говорил плохо, вместо родной степи кругом леса. Очень он скучал. Мать, как увидит, что он загрустил, песню заунывную напевает, скажет ему: «Уразбаев! Топча застоялась, ну-ка проезди ее!» Весь он просияет, мигом к лошади, огладит ее, а та, с первого взгляда видно, тоже ему рада. Миг, и он уже в седле. Взвизгнет дико, и вот они с Топчей исчезли из виду. Возвращается повеселевший, как будто в своем ауле побывал.

ЗАМУЖ мать вышла за офицера той же дивизии, моего отца В.С. Бондаренко, но вскоре мирная жизнь кончилась. Моим родителям пришлось пройти три войны: Польско-литовский поход, Финскую и Отечественную.
В сентябре 1939 года их часть пешим порядком вступила на территорию Западной Белоруссии. Население встречало советских солдат восторженно, как спасителей от немцев, да и от поляков тоже. В селах и городках вдоль дороги толпы в несколько рядов, красные флаги, самодельные лозунги – здравицы в честь Красной Армии, Сталина. В руках у многих угощение: хлеб-соль, миски с вареной картошкой, сало, куры, яблоки, бутыли с самогоном. Однако накануне в войсках был зачитан приказ: никакого продовольствия, никаких вещей у населения не брать, даже в виде добровольных подарков. Нарушение приказа будет расцениваться как мародерство с вытекающими отсюда последствиями. И вот они шли, испытывая Танталовы муки, мимо всех этих соблазнов. Одна старуха из толпы высмотрела мать, единственную женщину в походном строю. Старуха была статная, сероглазая и, несмотря на возраст и морщины, на редкость красивая. Она протягивала сетку с антоновскими яблоками: «Доченька! Отведай моих яблочек!» «Ах, что это были за яблоки! Отборные, сочные, – вспоминала мать, – как хотелось их съесть! День был по-летнему жаркий, после долгого марша во рту пересохло и гимнастерки у всех на спинах побелели от соли. Но нельзя! Старуха плакала от обиды: «Доченька! Что ж ты брезгуешь моим угощением! Или, думаешь, отравлено?» «Что тут станешь делать! Не хотелось обижать старуху, но приказ есть приказ! Я обняла ее, расцеловала, говорю: «Спасибо, мать! Не сердись, нельзя нам. Даст Бог, еще свидимся, уж тогда ты меня угостишь!» И побежала догонять строй». 
Потом их дивизия оказалась в г. Вильно, который, согласно Пакту, отошел к Литве. Литва считалась заграницей, и были даны строгие инструкции, как должны вести себя здесь советские военнослужащие, сохраняя бдительность и не поддаваясь на провокации. Следовало избегать споров с местным населением. В темное время суток категорически не рекомендовалось позволять кому-либо идти сзади. Необходимо было замедлить шаг и пропустить прохожего вперед, чтобы можно было наблюдать за ним, имея оружие наготове. 
Один молодой офицер без памяти влюбился в местную девчонку и решил жениться на ней. Политрук провел с ним беседу, убеждая, что недопустимо связываться с иностранкой. Парень ничего не желал слушать, отказывался расстаться с возлюбленной. Тогда его насильно увезли в тыл. Мать тоже ухитрилась попасть в неприятную историю. Она зашла в фотоателье сфотографироваться на память. Через день ее вызывает особист: «Как получилось, что посреди города в витрине ваше фото? Понимаете, чем это пахнет? Эта фотография может быть использована для провокации, такой фотомонтаж состряпают, не обрадуетесь! Немедленно выкупить ее!» Делать нечего, пошла, выкупила за двойную цену, еле уговорила хозяина ателье. На следующий день в витрине такая же фотография, и хозяин просит за нее еще вдвое больше. Он радешенек: у него негатив как неразменный рубль – печатай да продавай! Мать видит: дело плохо, пошла опять к особисту, так, мол, и так. Тот прочитал ей нотацию, но обещал помочь. Угрозами и деньгами заставили-таки фотографа расстаться с негативом.
Поражала в буржуазной Литве торговля. Если в Союзе ассортимент товаров был скуден, нужную вещь и с деньгами купить было непросто, то здесь, наоборот, на прилавках было изобилие, но покупатели редки. Денег у населения было мало. Мать зашла в обувную лавочку, и глаза у нее разбежались: обувь самых разнообразных фасонов и расцветок. Она не удержалась и попросила примерить приглянувшиеся туфельки. Покупать-то она их не собиралась. Торговец подал туфли, он вьюном вился, не знал, как угодить. Примерив, она поблагодарила и хотела уйти. Продавец был в отчаянии, что товар не подошел, он умолял примерить другие, которые еще лучше! Пришлось примерить и эти, и еще, и еще одни. Продавец то лез по лесенке на верхнюю полку, то ползал под прилавком, доставая все новые и новые туфли. Уйти с пустыми руками было совершенно невозможно, было совестно, что доставила человеку столько хлопот. Купила ту пару, которую мерила сначала, и с облегчением покинула лавочку.
Теперь о Финской войне. Много всего там повидала мать. Раненые, обмороженные, раз пришлось ей с медсестрами оттирать спиртом целую роту. Вражеский ДОТ заставил атакующих залечь. Одновременно финны взорвали запруду, и ледяная вода затопила местность. Так и лежали в воде бойцы, а пулеметные очереди не позволяли и головы поднять. Пока послали людей в обход, пока они закидали ДОТ гранатами… «Мы были в ужасе, – рассказывала мать. – Воспаление легких всем обеспечено. А сколько будет смертельных исходов! Но, к нашему изумлению, ни один даже не чихнул! Отогрелись и здоровы как огурчики. Вот что значит война! Организм человека напряжен до предела, все жизненные силы мобилизованы. Зато потом, в мирной обстановке, все эти перенапряжения отливаются болезнями, нервными срывами».
С возмущением рассказывала мать о жестокости и коварстве финнов: «Нас неоднократно предупреждали: надо быть предельно осторожными, бдительными. Ни в коем случае нельзя прикасаться к разному барахлу в брошенных домах. Было много случаев: заходит солдат в дом, а на столе шоколадка, колбаса или какая-нибудь затейливая безделушка. Взял ее в руки, и тут же взрыв! На минные ловушки финны мастера. Бывали и вовсе чудовищные случаи: посреди избы на полу – ребенок. Плачет, брошенный, голодный. Пожалел его солдат, подошел приласкать, и – взрыв!» А вот в этом, последнем, эпизоде, признаться, я сомневаюсь... Мать не была свидетелем. Это политрук рассказывал, и во фронтовой газете писали...
Бои были ожесточенные. Мать была серьезно контужена и лежала пластом больше месяца. Санитары и муж входили в избу крадучись, на цыпочках, разговаривали шепотом. Изба была северная, из отборных бревен, не то что домишки на безлесном юге, половицы как каменные. Но стоило кому-нибудь переступить порог, она начинала кричать от адской боли. Израненные нервы улавливали малейшие колебания половиц и, кажется, даже движение воздуха. Эта контузия не позволила в дальнейшем матери специализироваться в качестве хирурга, осталась дрожь в руках. Впрочем, в Отечественную войну ей все же пришлось постоять за операционным столом. Была острая нехватка именно хирургов, а другие врачебные специальности практически не требовались.
4.03.41 г. мать была демобилизована, т.к. у нее родился ребенок (я собственной персоной), но сразу после начала Отечественной войны, 28.06.41 г., она подала рапорт о добровольном вступлении в ряды Красной Армии. Первое время, пока ребенку не исполнился год, мать провела в тылу. Она работала в госпитале, расположенном в подмосковном Томилине. Как-то раз она принесла домой куриную тушку: немецкие самолеты разбомбили томилинскую птицефабрику, погибшие куры усеяли окрестности, и население их собирало. Немецкие самолеты появлялись и невдалеке от нашего подмосковного дома. Они рвались к Москве, наша ПВО их не пропускала, и немецкие летчики старались освободиться от бомбового груза где придется. В нашем саду была отрыта щель, и как-то, когда в окрестностях взорвался сбитый немецкий самолет, меня в ней даже присыпало песком (я, конечно, знаю это только по рассказам старших). В октябре сорок первого, в дни, когда враг подходил к Москве, госпиталь матери вместе с семьями медицинского персонала был эвакуирован в Среднюю Азию, в город Канибадам (Ферганская долина). Оттуда зимой сорок второго мать была отправлена на фронт.

КОГДА я вспоминаю рассказы матери о войне, я думаю о том, какая неимоверная тяжесть легла на плечи ее поколения, кажется, это под силу лишь великанам, а не обычным людям. Нашим сверстникам не пришлось увидеть и пережить даже тысячной доли этого.
Она рассказывала, как ей пришлось, кажется подо Ржевом, переходить поле, на котором лежало все, что осталось от немецкой дивизии, сожженной залпами наших «катюш». Горелое мясо человеческое и лошадиное, сгоревшие повозки, машины, вооружение, амуниция. Ее долго потом преследовал отвратительный запах гари.
Мать привлекали к работе в Комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков. Ей пришлось где-то, кажется под Сухиничами, обследовать колодцы, доверху набитые детскими трупами. Колодцев было три. Приданные ей в помощь санитары доставали тела из колодцев и подносили ей. Она осматривала каждый труп и заносила в протокол пол, примерный возраст (там были, как она говорила, от ноля до двенадцати лет), особые приметы, причину смерти (утопление) и приблизительную дату смерти. Мать рассказывала, что состояние у нее было ужасное, все лица этих детей казались похожими на лицо ее ребенка, оставшегося в тылу, но податься было некуда – она тут главная, она отвечает за эту работу. Не лучше чувствовали себя и санитары. Иной видавший виды седоусый мужик готов был чуть ли не на коленях упрашивать, чтоб отпустили, чтоб заменили его. И хотя мать никому не давала потачки, но, глядь, то один, то другой исхитрился, увильнул, а на его место прислан новенький. Ей же пришлось вести дело от начала до конца.
Когда наши войска очистили Белоруссию и Прибалтику от оккупантов, были обнаружены детские дома, созданные там фашистами. Матери пришлось обследовать один такой дом. Дети были на удивление ухоженными, но, когда к ним обращались, отвечали только по-немецки. Оказалось, гитлеровцы на оккупированных территориях выискивали детей, соответствовавших всем стандартам арийской расы: светловолосые, голубоглазые и т.п.

Их отбирали у родителей и помещали в детский дом. Здесь детей хорошо кормили, заботились о физическом развитии и внушали преклонение перед «тысячелетним рейхом» и его вождем Адольфом Гитлером. Преподавание велось только по-немецки, о разных там «недочеловеках» – славянах, евреях, цыганах и пр. – говорили им с презрением. Наши, конечно, стали разыскивать родителей этих детей и рассылать извещения: ваш ребенок найден, можете его забрать, адрес такой-то. Родители приезжали, и многие испытывали настоящее потрясение, видя, как переменилось их дитя. Мать рассказывала: одна женщина сразу узнала своего сына и в восторге кинулась к нему. Она хотела быстрее увезти его домой, присела перед ним, чтобы одеть ботиночки, но ребенок ткнул ей ногой в лицо и со злобой сказал: «Уйди от меня, славянка!» С женщиной случилась истерика, она твердила, что это чудовище не может быть ее сыном, она стремилась быстрее уехать. Пришлось долго ее успокаивать, доказывать, что все образуется, что такой малыш скоро забудет мерзости, которые ему внушили, вспомнит родительский дом.
Матери пришлось летать в немецкий тыл к брянским партизанам на кукурузнике для оказания медпомощи и эвакуации тяжелораненых, а осенью 1943 года, когда наши войска дошли до Брянщины, она видела, как партизаны выходили из леса. Они шли нескончаемым сплошным потоком с утра и почти до вечера, так что матери и ее коллегам пришлось долго стоять на обочине дороги, т.к. перейти ее было невозможно.

НАДО рассказать и о торжественном событии, которое врезалось в память матери: 1942 год, их дивизии вручают гвардейское знамя, присутствует член военного совета армии. Команда: «Смирно! Равнение на знамя!» Замполит по очереди выкликает офицеров. Он читает послужной список вызванного, награды, за что они вручены. Офицер, чеканя шаг, подходит к знамени, преклонив колено, целует его, затем возвращается в строй. С одними замполит справляется за считаные минуты, о других рассказывает долго. Это заслуженные старые волки, иной еще в Гражданскую из рук командарма получил орден или именные часы. Мать ждет своей очереди и думает: «Ну, меня-то быстро отпустят. Орденов не имею, труд военного врача изматывающий, каторжный, но незаметный. Мало ли что порой по многу часов приходится не отходить от операционного стола. На войне всем трудно!»
И верно, о ней замполит особо не распространялся, но затем с гордостью произнес: «Капитан медицинской службы Пославская происходит из семьи со славными военными традициями! Ее отец, полковник русской армии, Пославский Аполлон Петрович, участник Японской и Первой мировой войн, георгиевский кавалер, кавалер Почетного золотого оружия», кавалер таких-то и таких-то орденов… И замполит долго во всех подробностях описывал боевые заслуги ее отца! 
Да уж, было ему чем блеснуть перед начальством! Тогда ведь началось возрождение вековых традиций, сам Сталин этого требовал. А где эти традиции возьмешь? Армия-то молодая, большинство офицеров – крестьянские дети.
Мать слушала разинув рот от изумления. Она очень любила и почитала отца, кое-что о войне он рассказывал, но она даже не представляла, что ее отец – человек такой отваги! Об отце говорили теперь с уважением, а ведь и десяти лет не прошло, как она была лишенкой, ее не принимали в вуз – дочь царского офицера! Дети разных прохвостов, даже дети буржуев, если они принадлежали к «угнетенным нациям», имели все права, она же смогла поступить в медицинский институт только после того, как Сталин произнес знаменитое: «Сын за отца не отвечает». И вот теперь – гвардия, возвращенные имена русских полководцев, то, что дорого с детства, а вскоре и золотые погоны ввели, и за этим опять – Сталин! До конца жизни мать была благодарна ему и слышать не хотела о ХХ съезде. Ведь был еще и 1945 год, поверженная Германия, Япония, с которой расплатились за унижение 1905 года, за унижение и ее отца в том числе! В двух войнах участвовал ее отец, хорошо воевал, ни себя, ни своих солдат ни в чем упрекнуть не мог, но оба раза возвращался побежденным потому, что не было тогда у страны вождя, равного Сталину.
Главное, что я понял из рассказов матери: война – это прежде всего изнурительный труд на пределе возможностей, и к военным медикам это тоже, конечно, относится. Особенно тяжело, говорила мать, приходилось во время наступления. Тогда поток раненых был нескончаем. Они лежали в помещении при входе в здание (если это было здание, а не простая землянка), где располагалась операционная, и на улице тоже стояли носилки с ранеными. Приходилось не отходить от операционного стола по двадцать часов в сутки. Тут же съешь ложку-другую каких-нибудь консервов, хлебнешь горячего чаю и опять режешь, режешь, режешь, пока не свалишься с ног: глаза слипаются, руки как ватные, необходим отдых! Лежишь тут же, рядом со столом, на полу, и чувствуешь себя преступницей. Ведь, пока ты спишь, умирают раненые, не дождавшись твоей помощи. Отлежишься часа три – и опять за работу. Страшно еще вот что: смотришь на иного, молодой, красивый, и ногу ему можно бы спасти, сплясал бы еще с девчонками на вечерке. Но для этого нужно возиться с его ногой целый день, за это время умрут, истекут кровью десять, может, пятнадцать человек. Времени хватит только на то, чтобы остановить кровотечение и предотвратить гангрену, значит – ампутация. И раненый понимает это и смотрит на врача с ненавистью: «Лучше бы ты меня убила!» Но другого выхода нет, режешь.
Всем трудно на войне, но женщинам вдесятеро трудней. Ох, не приспособлена армия для слабого пола! Возьмем прозаическую сторону. Вот идет эшелон. Краткая остановка на полустанке. Из вагонов – толпа солдат. Куда они ринулись? В первую очередь, пардон, в сортир. Сортиры дощатые, большие, на 20–30 очков в ряд. Мгновенно все оккупировано солдатней. А женщинам куда податься? Хорошо, если найдется укромный закоулок, а то от отчаяния собьются в стайку, ворвутся в сортир и выгоняют оттуда обнаглевшее мужичье. Кто-то на страже в дверях, другие справляют свои дамские нужды. 
А банные дни! Все обязаны соблюдать опрятность, это не для красоты и не для хороших манер, это вопрос выживания для армии, чтобы не было вшей, чтобы не было эпидемий. Хорошо, если найдется подходящее помещение, а зачастую натопят землянку, нагреют воду и моются все вместе, не разбирая пола. Тоже не очень-то удобно, а куда денешься! Правда, следует отдать справедливость, говорила мать: не было никаких приставаний, сальных шуточек, все стараются не смотреть друг на друга и скорей окончить банную процедуру. 
Как-то их эшелон тащился целую неделю. Теплушки, удобств никаких, кроме буржуек (время зимнее). Воды – сколько успеешь набрать в котелок на остановке, а остановки, как правило, ночью. Освещение – коптилки. «Я все время твердила себе, – вспоминала мать. – Я врач, я офицер, я женщина, наконец! Я обязана подавать пример опрятности личному составу!» И она при каждой возможности старательно умывалась. Когда прибыли в пункт назначения, она вышла наконец на свет Божий и глянула на себя в зеркальце. Это был шок! Аккуратный белый овал – лоб, нос, щеки, а дальше чернота. Это ведь не теперешняя железная дорога, паровозы были – от них все в копоти, возьмешься за поручень вагона – рука черная. Позор! Скорей, пока никто не обратил внимания, побежала, нашла укромный дворик, сугроб у забора, скинула гимнастерку и чуть не до крови отдраивала себя снегом, пока не сошла копоть.
А вот что случилось в конце войны в недавно освобожденном Вильнюсе (бывшем не так давно Вильно). Их эвакогоспиталь перебазировался туда на санитарном поезде. Они прибыли вечером, и мать осталась дежурить с немногими санитарками. Ночью то ли из-за диверсии, то ли из-за трагической случайности взорвался стоявший на запасных путях эшелон с боеприпасами. От страшного сотрясения раненые попадали с вагонных полок на пол и во всем поезде погас свет. Это был ад кромешный. Стоны, крики беспомощных людей, охваченных паникой. Мать и санитарки при свете карманных фонариков оказывали первую помощь пострадавшим, старались их успокоить, доказывая, что опасности нет. Напрягая все силы, эти женщины старались поднять с пола раненых и уложить их обратно на полки. Скоро им на помощь пришли легкораненые, а там подоспела и охрана вокзала. Спасательные работы продолжались до утра. Когда мать, изнемогая от усталости, сошла с поезда и направилась к дверям вокзала, она почувствовала, что в сапогах что-то хлюпает. Она сняла сапоги и увидела, что портянки вымокли в крови.

В ГОСПИТАЛЕ мать заведовала хирургическим отделением. И после Победы медиков не сразу отпустили из армии. Раненых в госпиталях было много. Да опытные люди и не советовали матери уходить в запас: «Не сходи с ума! Страна разрушена войной, тяжело будет на гражданке, может, голодать придется, а в армии ты на всем готовом, и оклады у военных не в пример выше, и люди тут лучше, свой брат, фронтовик!» Позднее мать не раз жалела, что не послушала мудрых советов. «Но тогда я и правда как обезумела, – говорила мать. – Столько лет войны! Польский поход, Финская, Отечественная, кровь, страдания. Хотелось одного – сбросить с себя форму, надеть обыкновенное платье, почувствовать себя обычной мирной женщиной». Госпиталь стоял в Вильнюсе. Мать мало что рассказывала о красотах этого города. Не до них ей было. И после войны продолжалась все та же каторжная работа фронтового медика. И вовсе не военная дисциплина заставляла работать почти без отдыха. Главное – сознание, что вот ты отвлекся, расслабился, а в это время человек умер, ему бы жить да жить. Это ты виновата!
В госпитале лежали и наши бойцы, и пленные немцы. Первое время немецкие раненые, особенно тяжелые, страшно боялись обхода медсестер. Собственно, не сами сестры приводили в ужас, а шприц в их руках. – O! Eine Spritze! Eine Spritze! – восклицали раненые, отбиваясь от лечения. Сестры не знали, как быть. Наконец матери с помощью переводчика удалось выяснить, в чем дело: оказывается, в немецких госпиталях считали нецелесообразным возиться с тяжелоранеными. С ними поступали просто: брали шприц, делали укол в вену и вскоре сердце останавливалось. Мать была потрясена. Она велела переводчику объяснить пленным, что у нас это немыслимо, у нас врачи, а не убийцы. «В конце концов, нами командует Сталин, а не ваш выродок Гитлер!» В глазах пленных по-прежнему был страх. Наконец самым слабым, не способным сопротивляться, удалось ввести необходимые инъекции. Так как после этого они не только остались живы, но и пошли на поправку, недоверие было сломлено.
Многим немцам довелось до плена полежать в немецких госпиталях. Они вспоминали, что, когда объявлялась воздушная тревога, все напряженно прислушивались к гулу моторов. Если это были советские самолеты, люди облегченно вздыхали: советские бомбили прицельно, пикируя. Объекты, отмеченные красным крестом, их не интересовали. Американцы и англичане, наоборот, с безопасной высоты покрывали ковровыми бомбардировками всю местность, уничтожая все, что там находилось. Тут шансов уцелеть было мало.
Большинство пленных, конечно, смертельно устали от войны, но встречались и непримиримые фанатики. Мать рассказывала о молодом эсэсовце. Несмотря на плен и беспомощное положение (он был весьма серьезно ранен), держал он себя надменно. С персоналом госпиталя эсэсовец говорил свысока, как с природными своими рабами, – он-то высшая раса, хоть ты убей его, хоть в ступе истолки! И действительно, это был просто идеальный ариец: рослый, атлетического сложения, белокурый, голубоглазый, с правильными чертами лица. Когда ему делали перевязку, молодые сестрички сбегались полюбоваться на него.
Мать вспоминала: нужна была адская выдержка, чтобы не вспылить в ответ на его наглые выходки. Но она помнила завет старых профессоров, своих учителей: для врача нет ни врага, ни друга. Перед ним больной, которого нужно лечить. Главный принцип – «не навреди». Больной может капризничать, злиться, проклинать врача, но врач обязан сохранять спокойствие, дружелюбие и стараться облегчить страдания больного. Нарушил это правило, значит, ты плохой врач!
И все же проклятый фриц заставил ее сорваться, о чем мать говорила с раскаянием, оправдываясь лишь тем, что нервы у нее, как и у большинства фронтовиков, были на пределе. В ответ на очередное его заявление, что она «всего лишь презренная славянка», мать сказала: «Напрасно вы гордитесь чистотой крови! Когда вас привезли в госпиталь, вы были при смерти и вам сделали переливание. Знаете, кто дал для вас кровь? Фрейлейн Гуревич!» И она указала на молоденькую медсестру еврейку. «Зачем я это сказала?! Эффект был ужасный. Парень как-то сник, сжался и отвернулся к стене. Больше он никому не сказал ни единого слова. Так и лежал, пока находился в этом госпитале. Вот тебе и «не навреди»! Уронила я себя тогда как медика», – говорила мать.
Теперь об австрийском хирурге докторе Достале. Мать вспоминала: «Он был привезен в госпиталь на поправку в числе других пленных. Узнав, что он медик, я попросила его помогать при операциях, так как мы просто сбивались с ног. Скоро стало ясно: это врач милостью Божией! Несмотря на весь свой опыт, иной раз рядом с ним я чувствовала себя ученицей. Ему обязаны жизнью несколько тяжелораненых, казалось бы, безнадежных. Мать постаралась максимально облегчить его участь, дала блестящую характеристику, и доктор Досталь получил статус вольнонаемного, а не пленного. В свободные минуты они рассказывали друг другу о своем доме, о родных. Доктор Досталь охотно делился своим профессиональным опытом. Мать говорила, что эти беседы принесли ей большую пользу. Только о войне и политике доктор Досталь говорить категорически отказывался. «Если бы вы знали, как я устал от всего этого! – говорил он. – Только бы мне вернуться в родную Вену, к своей работе, к своим книгам! Но ни одной газеты до конца жизни я в руки не возьму!»
В феврале 1946 года мать получила наконец отставку и уехала домой. Из наград у нее была только медаль «За победу над Германией».
Мать лояльно относилась к Советской власти и очень уважала Сталина. Как-то я ее спросил: «А почему ты беспартийная?» Она ответила, что в 45 году чуть было не вступила в партию. Начальство настаивало: как-никак, завотделением, надо вступать! Она написала заявление, но в день партсобрания услышала, что вместе с ней будут принимать человека, которого она не уважала, считала его карьеристом и шкурником. «Как! И его принимают?» – спросила она. – «Да, – отвечает замполит, – мы обсуждали его кандидатуру и считаем целесообразным принять». Тут она вспылила, порвала заявление и сказала, что в одной партии с такой сволочью быть не желает. Как ее ни уговаривали, как ни стыдили, она осталась при своем мнении. Надо полагать, в дальнейшем это не способствовало ее карьерному росту. Я неоднократно слышал от нее: в партию пролезает все больше приспособленцев, готовых молиться хоть Богу, хоть черту, смотря где выгоднее. «Эх, чистки нужны, как в тридцатые годы!» – говорила она.

ОБ ОТЦЕ

Об отце, Бондаренко Василии Савельевиче, я знаю меньше, он не вернулся с войны. Он тоже, как и мать, участник трех войн. Гвардии капитан, командир минометной роты 30-й гвардейской стрелковой дивизии. Имел ранения, имел награды. Он из крестьянской семьи, уроженец села Борисовка Белгородской области, в молодости батрачил. По рассказам матери, он обожал украинский язык, и, когда мать, желая ему угодить, попыталась говорить по-украински, он зажал уши, умоляя не коверкать его «рiдну мову». И побеленные хатки ему были милее северных изб. В войну он переживал из-за того, что среди украинцев оказалось слишком много предателей-бандеровцев. Он ненавидел их еще более люто, чем русские солдаты власовцев. «Попадись мне только такая гадина, не доведу до штаба, на месте прикончу, грози мне какими угодно трибуналами», – говорил он и завидовал белорусам, показавшим себя верным, достойным уважения народом.

Владимир БОНДАРЕНКО

http://www.sovross.ru/articles/1540/32077